Но тут Молодов вовремя подошел, спас Саблина. Глаза его изменились. Прочухал. Чтобы поиметь всех пермских девчонок, как мечтал, он не должен сейчас думать о них. Только не о девчонках. О растяжках, о душманах, которые могли быть в любой пещере, о крупнокалиберных и пулеметах, но только не о девчонках.
– Слышь, Саблин? – шепчу ему. – Слышь?
Не отвечает как контуженный. Дело понятное, помимо переговоров с «Талибан», минуту назад его штанина была зацепом за растяжку. Это опасно. Так новую растяжку не заметишь.
– Слышь, Саблин. Нормально все, а?
– Э-е… – чего-то сказал он, и мне самому стало полегче.
Саблин парень хороший, правильный. Но, если он мину зацепит, мне тоже никакие девчонки не светят. Только мелочь просить в инвалидке на вокзале.
– Идет караван… идет караван… идет… убивать шурави, убивать шурави им велит…[87] – сзади идет Акопян в паре с Молодовым. Парень музыкальный, армянин. Самый веселый из нас. Не может без музыки. Как там говорили наши отцы, нам музыка жить и строить помогает.
Во-во… нам музыка убивать и умирать помогает.
– …убивать шурави, убивать шурави… им велит Коран, – Акопян заканчивает припев и настораживается. Он чует врага лучше всех нас. Может, для этого и поет. Как-то слух у него от этого обостряется, сам мне объяснял, но я толком не понял.
– Чего, Ар? – шепчу ему и показываю Саблину, что надо остановиться.
– Э… – он указывает в сторону ущелья. Но уже поздно. Из-за края валунов, которые должны заканчиваться пропастью, появляются тюрбаны, раздается треск семьдесят четвертых[88]. Разовые – их, наши – очередями. Значит, жалеют патроны.
Потом я проваливаюсь куда-то. Не чувствую свой вес. Как будто меня и нет уже. Потом вижу какую-то землю перед собой. Но я не лежу, а иду. Иду куда-то, взбираюсь по наклонной.
Взбираюсь, взбираюсь, взбираюсь… иду на холм. На краю холма сидит какой-то мужик в тюрбане, халате. Сидит как мертвый, не шелохнется.
Я хочу по нему очередь дать, но понимаю, что АКМ[89] нет. «Не привыкнуть мне совсем, что не тянет мне плечо… АКМ». По ходу, придется привыкать.
Старик смотрит на глубокое ущелье. Красиво, хотя на хер такую красоту, я не люблю. А все равно красиво. Внизу русло высохшей речки, кустарники как лишаи, толку от них нет.
Вижу рядом со стариком фляга и банка консервов.
Заглядываю ему в лицо. Е-мое… это же Борисыч, только в моджахедском.
Глаза закрыты, он меня не видит, но точно знает, что я здесь.
– Константин Борисыч. Чего вы?
– Т-шш-ш… – он прикладывает палец к губам.
– Константин Борисыч, вы чего в прикиде душманском. Я чуть не порешил вас.
Борисыч открывает глаза, смотрит на меня внимательно. Потом правой рукой шарит где-то под камнем. Я опять машинально за АКМ, которого на плече нет. Оглядываюсь, готовлюсь. Вокруг никого. А со старым мудаком я и голыми руками справлюсь.
Он достает банку консервов.
– Садитесь, Богдан. Подкрепимся.
Я сел. Борисыч взял кривой моджахедский нож. Я замечаю, что на банке свинья нарисована и сверху много белого жира.
– Константин Борисович, вы это, это ж… свинина?
– А?
– Чего! – показываю на банку. – Свинина. А вы вроде как в мусульманском.
Где-то в ушах играет распев Акопяна – «вот идет караван… убивать шурави им велит Коран».
– А! – Борисыч достает откуда-то карандаш, пририсовывает к голове свиньи рога и холку на темени, откидывает в пропасть жир.
– Так лучше?
– Лучше.
Он съедает немного, запивает из фляги.
Я беру у него банку и нож, съедаю почти всю тушенку. А когда начинаю пить из фляги, понимаю, что там спирт. Внутри как-то все расслабляется, замирает. Смотрю на засохшую речку. Теперь мне кажется, она красивая.
Вспоминаю Саблина, Молодова, Акопяна. А где Галиевич? Нас-то сняли со скалы, а он-то в бэхе остался. Значит, бэху тоже взяли. Один бы Галиевич не справился.
Одновременно понимаю, что восемьдесят девятый. Что и пацанов душманы взяли по ошибке, думали, офицеры, можно на выкуп. А это обычные духи, да еще только после стодневки. В темноте не разобрались. Но нам бачат своих нельзя было подставлять. Потеря роты, это хреново. А тем более в конце вывода[90]. На большинстве машин уже транспаранты «Мир тебе, Афганистан», а мы в такой замес попали. Глупо. И обидно. Тем более Сергуше обещал вернуться живым.
Хоть и обещал, а все одно, похоже, умер.
– Константин Борисович, я что, умер?
– Нет, Богдан. Зачем же тебе умирать? Ты теперь по-новому жить должен.
– Это как так?
– Увидишь. Я уж теперь к тебе на «ты». Не против?
– Да мне все одно. Только объясните. А вы-то почему по-душмански одеты?
– Место такое, Богдан. Вон видишь… – Борисыч провел взглядом от скалы до скалы, километров пятьдесят.
И правда, здесь халат его и тюрбан потрепанный как нельзя лучше.
– Вы мне только скажите, взорвали там чего?
– Я? – Борисыч опять стал прежним Борисычем-шизиком, а не стариком-талибаном. – Я-то, если бы хотел, давно взорвал. Нет. Это эксперимент интеллектуальный. Локального, так сказать, типа. А дальше посмотрим.
– Какой еще эксперимент. Какой?
Борисыч еще отпил из фляги, подцепил тушенку на кончике ножа и передал мне.
Я тоже выпил, доел тушенку.
– Поспи, Богдан. Поспи.
Борисыч рукой опустил мне веки. Я не мог сопротивляться, заснул.
Как открыл глаза, увидел елку. Фольга болталась, красный фонарь не светил. Вспомнил, как встречали Новый год под Кабулом. Первый мой НГ в Афгане. Как у многих из роты.
Тогда времена были спокойные. Поставили два танка, повернули стволы крест-накрест, натянули тент. Торт из галет со сгущенкой, кое-как поймали «Маяк».
Вокруг горы арабские, а у нас куранты бьют. Через помехи хрен и различишь чего. Но куранты, сука!
Елку тогда соорудили из нескольких вешалок, каждый повесил чего-то свое в виде игрушек. В натуре, вроде десантники, кто уже и под замес тогда успел попасть, а все одно как дети.
Вытянулся, кое-как мышцы расправил. Осмотрелся, вроде нет никого. Борисыч срулил, меня здесь одного оставил.
Дверь открыта, как и обещал. Кое-как встал, пошел по коридору, сам не знаю куда. Голова трещала, но не сильно. Все расплывалось как-то. Иду, сверху то ли лампы качаются, то ли птицы какие-то летают. Ну, понятное дело, откуда здесь птицы.
А когда до лифта дошел, ткнул первую попавшуюся кнопку, лифт и поехал.
Не нравилась мне эта тишина, как и то, что дверь открыта. Борисыч, хитрый гондон, наверняка чего-то затеял. Может, даже взорвал там чего, пока я спал после ханки его зеленой и Афган во сне видел.
Лифт шел долго, вчера быстрее спустились. Кажись, я не на ту кнопку нажал. А как разберешь, если все одинаковые?!
Когда двери открылись, понял, что, в натуре, не туда приехал. Какой-то чердак с выходом на крышу.
Ручку подергал, тоже открыто. Ну и вышел.
И сразу – чуть глаза не лопнули. Свет такой яркий после всех этих подвалов, как будто охапку снега в харю бросили.
Бляха-муха. В натуре, на какую-то крышу попал. Площадка вокруг большая, с парапетами.
– Бэдэ!
Смотрю, а у парапета в дальнем углу Сергуша стоит.
– Эээ! – я ему помахал, стало как-то легче. Может, он мне всю эту канитель объяснит. – Сергуш, а ты чего по парадке, да еще с акселями[91]? – Увидел, что Сергуша не в обычной «березе», белом с серым камуфляжем, а в кителе с побрякушками.
– Так момент особенный сегодня.
– Момент. Это какой такой момент?
– Садись, Бэдэ.
Сергуша сел на парапет, ноги вниз спустил.
«Стремно, блин, высоко». Но я тоже сел.
– Вон, посмотри!
Я вниз посмотрел и охренел. Вроде здания все вокруг на месте, но внизу такая пылища, будто поле кто вспахивает. Или это у меня перед глазами мутно?
– Сергуш, это чё?
Сергуша закурил, затянулся, посмотрел куда-то вдаль.
– Это волки и овцы, Бэдэ. Видишь, какую пыль подняли. И так будет всегда.
– Чего…
– Ты знаешь, за что у меня сердце, как сейчас, болит? Помнишь, как в кишлаки дружественные входим, мелкие бачата за БМП бегут, мы им всякое печенье, конфеты там, если есть, швыряем.
– Ага, – кивнул я.
– А потом… блин. Ну как же так?! В кишлаке у кого найдут самое галимое ружьишко или даже патрон – всех наперекрест. И детей этих, которым печенье кидали, и старух, и женщин. Всех, не важно кто. Как так-то?
– В натуре, Сергуш. Кто первый раз видел, хрен забывал. Дети еще эти талибанские, такие, с черными глазами большими. Смотрят на тебя, вину твою чуют. А ты, через глаза эти их, еще больше чуешь свою.
– Да… но знаешь, что… Пусть как звери мы себя вели. Но они, дети эти… Сколько раз такой ребенок сам за калаш хватался, и в тебя полрожка? Ты ему конфету протягиваешь, а он в тебя полрожка.
– А ты помнишь, как один дух первый раз девку голую талибанскую увидел, сел на землю и не хотел с того места сходить. Ты еще ему говорил, мол, «пойдем, мертвая уже», а он все сидел и сидел.
Потом, после зачистки, подошел я к нему, смотрю – плачет. Я тогда никому не сказал. Думаю, еще издеваться будут над малым.
– Ты чего плачешь? Давай, собирайся, – я ему.
– У меня женщины никогда не было, – отвечает.
– Ладно тебе. Будет, до дембеля недалеко.
А он больше расслюнявил от этого:
– Не будет, я знаю, что не будет, Иволга… Бэдэ… – и еще сильнее рыдать стал.
Так и получилось. В следующем кишлаке одна бабка его из какой-то берданки сняла. Меткая, старая сука. У первогодки пол-лица – на хер.
– Во-во. Так вот, Бэдэ, я и думаю. Как же все так? Зачем и почему? Я поэтому и вернулся.
– Куда вернулся?
– Сюда, на время, к тебе. Мне-то уже все равно. А тебе надо это дело, брат, прекращать. Сколько можно волком бегать? То волком, то овцой. Давай, посмотри еще раз, – и Сергуша показал вниз.