Держи бамбижо, пока держишь бамбижо! Это я вспомнил урок АТ, и мне стало спокойно.
Береги источник уроков… береги Большую Свечку. Как будто кто-то послал мне урок из Прозрачного Коридора.
Я решил не обращать внимания на всякие прозрачные уроки.
Потом я получил еще один урок: дай другим Большую Свечку.
Мимо пробежал неповоротливый ФА непонятного цвета. Он дал мне урок: цветов нет, все цвета одинаковые.
Не может такого быть! Я вижу свой цвет, ФА видит свой цвет. ЛА видит. Еще КА, МУ, ИЛ, ЛЮ и многие другие.
Я видел цвет ПО, темно-коричневый, пока ПО не стал прозрачным. Но, если бы ПО и так был прозрачным, как бы он стал прозрачным? Может, ПО не стал прозрачным? Тогда он по-прежнему быстрый-стремительный, темно-коричневый ПО. Где же он? Где ПО? ПО нет. Потому что ПО в Прозрачном Коридоре.
Цвета все время меняются. Я принял еще один урок, непонятно откуда.
Нет, нет! ПО не вернется из Прозрачного Коридора. Там же останется РЕ, который уже давно потерял свой цвет. Там же останутся ОМ, ПУ, СО, СЕ, РА и много-много других. Да и старый мудрый ЕТ, который был настолько мудр, что, кажется, мог вернуть свой цвет.
Но цвет нельзя вернуть. У прозрачного нет цвета. Прозрачное и есть прозрачное.
А как же Яркое Пао? Неужели даже Яркое Пао не может вернуть цвет?!
Порывы Пао усилились, но я не стал прятаться. Мне хотелось убрать побольше кусков Пао. Я представлял, как однажды, очень скоро, поднимусь на площадку и увижу, что теперь она выше самого высокого крупнолетающего Пао, вся озарена цветом Яркого Пао. И вот оно – Яркое Пао.
Когда Пао стало совсем темнолетающим, я спустился, подошел к молодому мудрому УТ и дал ему урок: цвета могут быть непредсказуемы.
Как еще я мог объяснить, что светло-красная ЛА стала непохожа на ЛА, что ФА стал почти как Пао, а КА, МУ, ИЛ вообще не отличить друг от друга?
УТ ответил, что цвета непредсказуемы, когда твой цвет непредсказуем.
Что, если мой цвет предсказуем, а другие – непредсказуемы. Так я ответил.
Два урока не приходят одновременно. Оказавшись на Башне, нельзя быть у Стены Плодов. Взяв в руки одно бамбижо, не возьмешь второе.
Молодой мудрый УТ был мудр. Он ответил мне привычными уроками, которые успокоили меня.
Оставалось узнать, что не так с моим цветом. Я пошел к Большой Свечке, откуда все и началось.
Часть девятая
Глава 1. Конбор
<Россия, 1980-е>
– Константин Борисович! – цокая туфлями, навстречу мне по коридору шла Галина, заведующая учебной частью.
– Галя! – кивнул я.
Решил не останавливаться, а то начнет расспрашивать про здоровье. Вот странно. Когда все начинают спрашивать о здоровье, что это значит? Что ты уже постарел? Или что так плохо выглядишь… или это сожаление, что ты мог бы сделать больше, но, похоже, уже не сможешь?
Я проводил взглядом «цокающую» Галину, вошел в кабинет, закрыл дверь на ключ. Сегодня уже не будет лекций, а вечерние практики я передал аспирантам. Можно не выходить, пока институт не опустеет.
На столе, который раньше был аккуратно убран, а содержимое сведено к минимуму, теперь все разбросано. Не то чтобы я опустился, просто перестал придавать этому значение. Что такое порядок и беспорядок? Какая разница?
В дальнем углу комнаты, рядом с высоким, почти до пола, окном виднелась маленькая фигурка. Сато всегда выбирал место у окна, если, конечно, оказывался там, где оно было.
– Мне нельзя, – сказал я деду Матвею, который сворачивал самокрутку, сидя на большом кожаном диване с высокой спинкой, заканчивающейся деревянными резными панелями.
– Мне-то можно, Кинстинтин, – ухмыльнулся он.
Изображенные на деревянных панелях сцены охоты на оленей как нельзя лучше подходили к его высокой фигуре, к длинным серебристо-вороным, твердым и одновременно легко струящимся волосам.
– Одновременно? – дед Матвей уловил мои мысли. – Это ты у охринавца спроси, – и он с наслаждением затянулся, откинувшись на диван.
– Одновременно может быть, если есть время. Поэтому может и не быть, – сказал Сато.
Он уже научился чисто говорить по-русски. Только иногда сбивался, добавляя к русским словам какие-то неведомые японские приставки: получались всякие забавные слова типа «чай-до» или «куреха-сан», иногда даже неприличные, что-то вроде «лида-сука». Когда так получалось, дед Матвей грохотал своим «о-хо-хо-х-о», а я боялся, как бы кто не услышал, даже за тяжелой закрытой дверью кабинета.
– Как времени-то нет?! Сам видишь, охринавец! Весна, лето, осень. Рожь, положим, посеял. Сначала ростки, потом колосья. А там, глядь, уже и на мельницу молоть…
– Вы о событиях говорите, дед Матвей, – Сато, несмотря на то что дед Матвей называл его то охринавцем, то косоглазым и желтомордым, всегда говорил почтительно «вы» или «дед Матвей».
– А что, время – это не события? Говорю ж тебе, желтомордая твоя башка! То колосья, то уже зерно на мельницу везешь. У вас-то, косоглазых, может и не так. Вы там все свой рис в болоте собираете.
– Времени нет, события есть, – сказал Сато, продолжая смотреть в окно.
– Ну тебя… – отмахнулся дед Матвей, закрыл глаза и продолжил медленно курить, пуская большие кольца дыма в высокий потолок с лепниной.
Я был рад, что дед Матвей опять попал в город. Пусть не в родной Питер, а в Москву, но…
«Питер больше мне не город, – сказал он однажды. – Теперь это сраный Ленинград. Не вернусь я туда. А Москву не жалко! Всегда был дрянной городишка. Вот здеся и осяду, Кинстинтин. Ежели ты, конечно, не против. Да и подсоблю, чем смогу».
Я не стал с ним спорить, отстаивать Москву. Раньше я был на такие выпады способен, теперь глупо как-то, наивно, на шестом-то десятке. Потом и сам разочаровался. Москва стала другой, всего лишь за пятьдесят лет смахнула с себя все купеческое, дворянское, превратившись во что-то уродливое, угловатое, серое, по-настоящему рабочее.
Когда я шел или ехал по Москве, у меня опять было это чувство, как почти пятьдесят лет назад, что все катится куда-то, дряхлеет, разваливается. Как будто каждое новое полено в поленнице – гнилее предыдущего. И как будто все это уже было. Точно так же, неотвратно и больно. И что это опять и опять будет происходить, потому как времени нет, ничего не меняется, просто повторяются события.
Мир накренился. Я везде видел боль, тоску и, что еще хуже, упрек. Идешь по улице и слышишь беззвучные мольбы: зачем, почему… и потом, конечно, пожалуйста, пожалуйста…
Я старался это не впитывать, быстро преодолевая дорогу от дома к институту и обратно. Ни на какие общие собрания не ходил, лекции свел к профессорскому минимуму.
Все больше закрывался у себя в кабинете, разговаривая с дедом Матвеем и Сато. Иногда на всю ночь оставался здесь, думая о том, найдется ли для меня новое предназначение в этом новом мире, который так быстро надвигается, хотя этого еще почти никто не видел.
В восемь часов, когда вахтер отключил основной лифт и пошел во внешнее крыло здания, мы вышли из кабинета. Дед Матвей грохотал болотоходами по паркету, а Сато передвигался абсолютно бесшумно, по-кошачьи.
В коридоре было темно и тихо. Казалось, шаги деда Матвея могут услышать не только в дальнем крыле, но и на другом конце города. Еще я с ужасом представил, что на следующий день уборщица увидит продавленные искореженные огромными сапогами плиты паркета, а рядом мелкие следы острых, словно кошачьих, когтей.
Мы зашли в кабинет Эдуарда, чтобы взять его диссертацию по звуковым волнам. Меня не оставлял вопрос, как воздействует звук на большое количество людей. Что, если они будут не просто слышать один и тот же звук, как на танцплощадке, но еще и думать об одном и том же звуке?
Дед Матвей кое-как светил своей бензиновой зажигалкой, а Сато аккуратно подхватывал падающие бумаги. Наконец, я раскопал тяжелую папку с названием «Воздействие волнового эффекта на сознание». Вот так пишет человек диссертацию, а потом хоронит ее под целой кипой бумаг.
«Кто-то хоронит диссертацию, а кто-то хоронит диссертацией», – скаламбурил я про себя, а дед Матвей заохал в усы:
– Ну, остряк, Кинстинтин. Посмотрим, посмотрим, когда ты все доделаешь.
Мы спустились в маленьком запасном лифте на минус пятый этаж. О том, что здание глубже, нежели выше, знал только высший преподавательский состав. А ключи от этого лифта были только у меня и у ректора.
Когда-то сюда хотели проложить ветку «кремлевского» метро. Но так и не проложили. В конце семидесятых нефть начала стремительно дорожать, и умы, отвечающие за новые месторождения, перестали интересовать членов Политбюро. Всех интересовала только сама добыча. Такой вот парадокс, который сначала меня злил, а потом стало все равно.
Теперь мне было что предложить всем им, кроме нефти. Пока еще зачатки того, что я хотел им с удовольствием показать. Но это уже существовало. Начало было положено.
Мы зашли в лабораторию. Я смахнул листы бумаг и коробки, которые скрывали основные чертежи. Сюда никто не заходил, кроме нас. Однако осторожность не повредит. Вдруг ректор с какой-нибудь комиссией нагрянет!
Заварил нам с дедом Матвеем черного чая, а Сато просто горячей воды с лимоном, как он любил. Ночь предстояла долгая, предстояло изучить всю работу Эдуарда, переписать главные части и вернуть на место до утра.
– Слухай, Кинстинтин. Когда грохнем-то?
– Грохнем?
– Ну, а чем ты тут занимаешься?
– Уж точно не грохнем, – сказал Сато.
– Тогда поимеем, а не грохнем… хо-хо-хо… – не сдавался дед Матвей. – Я старый солдат, мне без разгула скучно.
– Не поимеем, а перевоспитаем.
– Ф-ю-ть! Перевоспитаем. Это что, Царскосельский лицей?
Я решил не встревать в их разговор.
– За что так людишек-то не любишь? – не успокаивался дед Матвей.
Днем он обычно был молчаливым и задумчивым, все больше курил свои пахучие самокрутки и болтал стаканом в подстаканнике. Ночью на него находило. Все время о чем-то разговаривал.