и так и не вернулся домой. Такое случается сплошь и рядом.
– Да?
– Да, всегда есть определенный… профессиональный риск. Видите ли, приходится много путешествовать. Издержки неизбежны.
– Но я по-прежнему не понимаю, – сказал Робин. – Наверняка есть китайские студенты, которые горят желанием учиться в Англии.
Пальцы профессора Чакраварти забарабанили по дереву быстрее.
– Да, конечно. Но, во-первых, дело в верности государственным интересам. Не дело готовить ученых, которые в любой момент могут сбежать домой, к правительству империи Цин, знаете ли. Во-вторых, Ричард считает, что… в общем, что требуется соответствующее воспитание.
– Как, например, мое?
– Как ваше. А иначе, по мнению Ричарда, у китайцев возникают определенные склонности… – Робин отметил, что профессор Чакраварти часто упоминает профессора Ловелла. – Короче говоря, он не думает, что китайские студенты здесь приживутся.
Низший, нецивилизованный народ.
– Понятно.
– Но к вам это не относится, – поспешил добавить профессор Чакраварти. – Вы получили достойное воспитание и все такое. Вы исключительно трудолюбивы, и не думаю, что возникнут какие-то проблемы.
– Да. – Робин сглотнул комок в горле. – Мне очень повезло.
В субботу, через неделю пребывания в Оксфорде, Робин отправился на север: ужинать со своим опекуном.
Оксфордский дом профессора Ловелла был бледной тенью поместья в Хампстеде. Чуть меньше и всего лишь со скромным садом позади дома и небольшим палисадником вместо обширного массива зелени, однако все равно выглядел гораздо богаче, чем мог позволить профессор на свое жалованье. Перед дверью выстроились в ряд деревья с сочными красными вишнями, хотя осень совсем не сезон для вишен. Робин подозревал, что если нагнется и осмотрит траву у корней, то обнаружит в почве серебряные пластины.
Едва он успел позвонить в звонок, как появилась миссис Пайпер, смахнула листья с его сюртука и повернула туда-сюда, разглядывая тощую фигуру.
– Мальчик мой! Боже милосердный, ты уже так исхудал…
– Еда там ужасна, – сказал он. На лице Робина расплылась широкая улыбка: он и не осознавал, до чего соскучился. – Как вы и говорили. Вчера на ужин была селедка…
– Нет, – охнула она.
– …холодная говядина…
– Нет!
– …и черствый хлеб.
– Это бесчеловечно! Но не волнуйся, я наготовила достаточно, чтобы все возместить. – Она похлопала его по щекам. – А как вообще университетская жизнь? Тебе понравилось носить эти широченные черные мантии? Завел друзей?
Робин уже собирался ответить, но тут по лестнице спустился профессор Ловелл.
– Здравствуй, Робин, – сказал он. – Проходи. Миссис Пайпер, его сюртук… – Робин снял сюртук и вручил его миссис Пайпер, которая неодобрительно посмотрела на заляпанные чернилами рукава. – Как продвигается обучение?
– Непросто, как вы и предупреждали. – Заговорив, Робин почувствовал себя старше, а голос как будто огрубел. Он уехал из дома всего неделю назад, но как будто прошла целая вечность, и теперь он стал уже не мальчиком, а юношей. – Однако это приятно. Я многому научился.
– Профессор Чакраварти говорит, что ты внес неплохой вклад в «Грамматику».
– Не настолько большой, как мне хотелось бы, – ответил Робин. – Я понятия не имею, для чего существуют некоторые частицы в классическом китайском. Половину времени мы переводим почти наугад.
– Я ощущаю то же самое уже десятилетия. – Профессор Ловелл махнул рукой в сторону столовой. – Пойдем ужинать?
Они как будто вернулись обратно в Хампстед. Длинный стол был накрыт в точности так, как привык Робин, они с профессором Ловеллом сидели на противоположных концах, а справа от Робина висела картина, на этот раз с изображением Темзы, а не Брод-стрит в Оксфорде. Миссис Пайпер налила им вина и, подмигнув Робину, скрылась на кухне.
Профессор Ловелл поднял бокал, глядя на Робина, и выпил.
– Ты занимаешься теорией с Джеромом и латынью с Маргарет, верно?
– Да. Мне нравится. – Робин глотнул вина. – Хотя профессор Крафт читает лекции так, будто находится в пустой аудитории, а профессор Плейфер явно мог бы с успехом выступать на театральных подмостках.
Профессор Ловелл хихикнул. Робин невольно улыбнулся, потому что никогда прежде ему не удавалось рассмешить опекуна.
– Он рассказывал про Псамметиха?
– Да. Все это случилось на самом деле?
– Кто знает, но об этом нам поведал Геродот, – ответил профессор Ловелл. – У Геродота есть еще одна хорошая история, и тоже про Псамметиха. Фараон хотел определить, какой язык лежит в основе всех земных языков, поэтому отдал двух новорожденных на воспитание, строго приказав, чтобы им не позволяли слышать человеческую речь. Через некоторое время младенцы начали что-то лепетать, как все дети. Однажды ребенок протянул ручки к воспитателю и воскликнул: «Бекос!», что на фригийском означает «хлеб». Поэтому Псамметих решил, что фригийцы были первым народом на земле, а фригийский – первый язык. Занятная история, не правда ли?
– Предполагаю, что никто не принял его аргументы, – сказал Робин.
– Нет, благодарение небесам.
– Но могло бы из этого выйти что-то путное? – спросил Робин. – Можем ли мы узнать что-либо из детского лепета?
– Насколько мне известно, нет. Проблема в том, что детей невозможно изолировать от человеческой речи, если воспитывать их как обычных детей. Возможно, было бы любопытно купить ребенка и посмотреть, но… Пожалуй, нет. – Профессор Ловелл наклонил голову. – Хотя любопытная мысль – существование прамирового языка.
– Профессор Плейфер упоминал что-то подобное, – сказал Робин. – Идеальный, прирожденный и неиспорченный язык. Адамический.
Теперь, проведя некоторое время в Вавилоне, Робин говорил с профессором Ловеллом увереннее. У них появилось кое-что общее, они могли разговаривать как коллеги. Ужин уже казался не допросом, а непринужденной беседой двух ученых, исследующих одну и ту же завораживающую область знаний.
– Адамический язык, – скривился профессор Ловелл. – Не понимаю, зачем он забивает ваши головы этой чушью. Очевидно же, что это метафора, но периодически находится какой-нибудь недоучка, который решает открыть адамический язык в протоиндоевропейском или изобретает собственный, и всякий раз приходится несколько недель сурово втолковывать ему, что он не прав, пока не образумится.
– Вы считаете, что прамирового языка не существует? – спросил Робин.
– Конечно, не существует. Самые набожные христиане считают, что он есть, но если бы Святое слово было прирожденным и однозначным, то споров о его содержании было бы меньше. – Он покачал головой. – Некоторые ученые считают, что адамическим языком может стать английский, поскольку поддерживается достаточной военной мощью, чтобы уверенно вытеснить конкурентов, но тогда следует вспомнить, что всего столетие назад Вольтер заявил, что универсальным языком является французский. Это было, конечно, до Ватерлоо. Вебб и Лейбниц однажды предположили, что китайский язык, возможно, и впрямь когда-то был универсально понятным благодаря своей идеограмматической природе, но Перси опровергает это, утверждая, что китайский произошел от египетских иероглифов. Я хочу лишь сказать, что все это условно. Доминирующие языки могут сохранять силу даже после того, как армии приходят в упадок – португальский, например, который уже давно отжил свое, – но в конечном счете они всегда теряют актуальность. Думаю, существует чистая область смысла – промежуточный язык, где все понятия выражены идеально, к чему мы пока не сумели приблизиться. Когда возникает чувство, что мы поняли все правильно.
– Как у Вольтера, – сказал Робин, расхрабрившись от вина и преисполнившись энтузиазма, когда сумел вспомнить подходящую цитату. – Как он писал в предисловии к своему переводу Шекспира. «Я пытался воспарить вместе с автором – там, где воспарил он».
– Именно так, – согласился профессор Ловелл. – Но как там сказал Фрир? «Мы считаем, что язык перевода должен, насколько это возможно, быть чистым, неосязаемым и невидимым элементом, средой для мысли и чувства, и ничем более». Но ведь все, что мы знаем о мысли и чувстве, выражается посредством языка, верно?
– В этом и заключается сила серебряных пластин? – спросил Робин. Смысл беседы начал от него ускользать, Робин чувствовал, что не готов последовать за профессором Ловеллом в глубины его теорий и нужно поскорее вернуться к материальному, пока он окончательно не заблудился. – Они улавливают этот чистый смысл, размывающийся, когда мы пытаемся определить его с помощью грубого приближения?
Профессор Ловелл кивнул.
– Это наиболее близкое теоретическое объяснение. Но я также думаю, что по мере того как языки развиваются вместе с говорящими на них, усложняются и обогащаются опытом, по мере того как впитывают в себя разные понятия, растут и изменяются, чтобы со временем охватить еще больше, мы подходим к чему-то близкому к этому языку. Становится меньше возможностей для недопонимания. И мы только начинаем разбираться, что это значит для работ с серебром.
– Полагаю, это значит, что романским языкам скоро нечего будет сказать.
Робин пошутил, но профессор Ловелл энергично кивнул.
– Ты совершенно прав. На факультете доминируют французский, итальянский и испанский, но из года в год они приносят все меньше прибыли серебряных дел мастерам. На континенте просто слишком много общения. Слишком много заимствованных слов. Понятия меняются и сближаются по мере того, как французский и испанский языки становятся ближе к английскому, и наоборот. Через десятилетия серебряные пластины с романскими языками, возможно, уже не будут иметь никакого эффекта. Нет, если мы хотим двигаться дальше, то должны обратить взор на Восток. Нам нужны языки, на которых не говорят в Европе.
– Вот почему вы занимаетесь китайским.
– Именно так, – кивнул профессор Ловелл. – Я совершенно уверен, что за Китаем будущее.
– И поэтому профессор Чакраварти пытается набрать новых учеников с разными языками?