Утро началось с заучивания базовой лексики – agricola, terra, aqua, – и это оказалось крайне утомительным, хотя впоследствии показалось легким по сравнению с последующими головокружительными объяснениями склонений и спряжений. Робина никогда не учили основам грамматики: на английском он говорил правильно по наитию и поэтому, занимаясь латынью, изучал основы языка как такового. Существительное, глагол, подлежащее, сказуемое, дополнение; именительный, родительный, винительный падежи… В течение следующих трех часов он впитал обескураживающее количество сведений и к окончанию урока забыл половину, но получил чувство языка и узнал все слова, обозначающие то, как с ним можно обращаться.
– Не беспокойся, приятель. – К счастью, мистер Фелтон был терпелив и явно сочувствовал Робину из-за жестокой пытки, которой подвергался его разум. – Когда мы закончим с основами, будет веселее. Подожди, когда мы доберемся до Цицерона. – Он посмотрел на записи Робина. – Но тебе следует быть тщательнее с орфографией.
Робин не увидел никаких ошибок.
– В каком смысле?
– Ты забыл почти все диакритические знаки.
Робин подавил недовольный вздох: он проголодался и хотел поскорее закончить и пообедать.
– Ах, эти…
Мистер Фелтон забарабанил по столу пальцами.
– Длина звука имеет значение, Робин Свифт. К примеру, возьмем Библию. В первоначальном тексте на древнееврейском не уточняется, какой запретный плод змей уговорил вкусить Еву. Но в латыни malum означает «зло», а mālum, – он написал это слово, с силой поставив черту, – означает «яблоко». Отсюда рукой подать до обвинения яблока в первородном грехе. Но, насколько нам известно, настоящей виновницей могла быть хурма.
К обеду мистер Фелтон ушел, вручив Робину список из сотни слов для заучивания к следующему утру. Робин пообедал в гостиной в одиночестве, машинально засовывая в рот ветчину и картофель, и при этом непонимающе взирал на учебник грамматики.
– Еще картошки, милый? – спросила миссис Пайпер.
– Нет, спасибо.
От тяжелой пищи вкупе с крохотным шрифтом в книге его клонило ко сну. Разболелась голова, ему и правда было бы неплохо поспать.
Но не тут-то было. Ровно в два часа пополудни явился худой джентльмен с седыми бакенбардами, представившийся как мистер Честер, и в следующие три часа начал обучать Робина древнегреческому.
Греческий стал упражнением на тему «Как сделать привычное необычным». Алфавит напоминал латинский, но лишь частично, и многие буквы звучали не так, как выглядели: например, «ро» писалась как латинская «р», а «эта» как латинская «h». Как и в латыни, в греческом были спряжения и склонения, но гораздо больше форм, времен и вокализмов, которые приходилось отслеживать. Звучание казалось более далеким от английского, чем в латыни, и Робин прикладывал усилия, чтобы греческие тона не звучали как китайские. Мистер Честер был более суров, чем мистер Фелтон, и раздражался, когда Робин постоянно путал окончания глаголов. К концу дня Робин чувствовал себя настолько потерянным, что мог лишь повторять звуки, которые выплевывал ему в лицо мистер Честер.
Мистер Честер отбыл в пять, также оставив гору материалов для чтения, Робину даже смотреть на этот список было больно. Он отнес тексты к себе в комнату и, спотыкаясь, поскольку голова у него кружилась, спустился в столовую ужинать.
– Как продвигается обучение? – поинтересовался профессор Ловелл.
Робин замялся.
– Хорошо.
Профессор Ловелл изогнул губы в улыбке.
– Слишком много сразу навалилось, да?
Робин вздохнул.
– Немножко чересчур, сэр.
– В этом и прелесть изучения нового языка. Оно выглядит грандиозной задачей. Оно и должно тебя пугать. Только так ты оценишь, как много уже знаешь.
– Но я не понимаю, почему это так сложно, – сказал Робин с внезапным ожесточением. Он ничего не мог с собой поделать: уже с полудня в нем копилось разочарование. – Почему так много правил? Зачем столько разных окончаний? В китайском всего этого нет, у нас нет времен, склонений и спряжений. Китайский гораздо проще…
– Тут ты ошибаешься, – заметил профессор Ловелл. – Каждый язык по-своему сложен. Просто сложность латыни проявляется в форме слова. Морфологическое богатство – это достоинство, а не изъян. Возьмем предложение «Он будет учиться». Та хуэй сюэ. Три слова и в английском, и в китайском. А на латыни всего одно. Disce. Гораздо элегантнее, разве не так?
Робин не был в этом уверен.
Из этой рутины – латыни по утрам и греческого после полудня – состояла жизнь Робина в обозримом будущем. Несмотря на все трудности, он был за это благодарен. Наконец-то он жил по четкому расписанию. Теперь он чувствовал себя не таким неустроенным и растерянным: у него появилась цель, появилось место в жизни, и хотя Робин до сих пор толком не представлял, почему все это свалилось на портового мальчишку из Кантона, он относился к своим обязанностям с усердием и не жаловался.
Дважды в неделю он практиковался с профессором Ловеллом в мандаринском[8]. Поначалу Робин не понимал, в чем смысл. Эти диалоги казались искусственными, ходульными, а главное, ненужными. Он и без того уже свободно говорил на мандаринском, не запинался, вспоминая слова или произношение, как в разговорах с мистером Фелтоном на латыни. Зачем отвечать на примитивные вопросы вроде того, понравился ли ему ужин или что он думает о погоде?
Но профессор Ловелл был непреклонен.
– Языки забываются куда проще, чем ты можешь себе представить, – сказал он. – Стоит только перестать жить в китайском мире, и тут же перестанешь думать по-китайски.
– Но мне казалось, вы хотите, чтобы я думал по-английски, – смутился Робин.
– Я хочу, чтобы ты жил как англичанин. Это правда. Но ты все равно должен практиковаться в китайском. Слова и фразы, которые, как тебе кажется, намертво врезались в память, способны исчезнуть в мгновение ока.
Он говорил так, будто это уже случалось.
– Ты с детства овладел прочными основами мандаринского, кантонского и английского. Это большая удача – некоторые взрослые тратят всю жизнь на то, что ты получил с такой легкостью. И даже если им это удается, они достигают лишь сносного уровня и могут как-то объясняться, если как следует задумаются и вспомнят слова перед тем, как заговорить. Но ничего похожего на родной язык, когда слова приходят сами собой, без задержки и труда. А ты уже освоил самое трудное в обеих языковых системах – акценты и ритм, те несознаваемые нюансы, на изучение которых у взрослых уходит целая вечность, да и то не всегда получается. Тебе следует их сохранить. Нельзя растрачивать природный дар.
– Но я не понимаю, – возразил Робин. – Если мои таланты заключаются в знании китайского, зачем мне понадобились латынь и греческий?
Профессор Ловелл хмыкнул.
– Чтобы понять английский.
– Но я знаю английский.
– Не настолько хорошо, как тебе кажется. Многие люди говорят по-английски, но мало кто по-настоящему его знает, его корни и каркас. А тебе нужно знать его историю, форму – все глубины языка, в особенности если ты собираешься обращаться с ним, как однажды научишься. И тебе нужно в совершенстве владеть китайским. Для этого и нужна практика.
Профессор Ловелл был прав. Робин обнаружил, насколько просто забыть язык, когда-то знакомый, как собственная кожа. В Лондоне, где рядом не было ни одного китайца, по крайней мере в его кругу, родной язык Робина казался нелепым. Слова, произнесенные в этой гостиной, квинтэссенции английской жизни, звучали неестественно. Как выдуманный язык. И Робина порой пугало, как часто его подводит память, а слова, на которых он вырос, звучат совершенно незнакомо.
Ему пришлось тратить больше усилий на китайский, чем на греческий и латынь. Он часами выводил иероглифы, трудясь над каждым штрихом, пока не добился четкости печатного текста. Вспоминал, как звучат разговоры по-китайски и что когда-то ему не приходилось останавливаться, пытаясь вспомнить тон следующего слова, оно просто слетало с языка.
Но он начал забывать. Это приводило его в ужас. Иногда во время разговорной практики Робин не мог подобрать слово, хотя раньше постоянно его употреблял. А порой даже для собственного слуха его речь звучала как у европейского моряка, пытающегося имитировать китайский, не понимая ни единого слова.
Конечно, он мог все исправить. Просто обязан. С помощью практики, зубрежки, ежедневных сочинений. Это не то же самое, что жить и дышать мандаринским, но довольно близко. Он был еще в том возрасте, когда язык накрепко врезается в память. Но приходилось стараться изо всех сил, чтобы не перестать видеть сны на родном языке.
Как минимум трижды в неделю профессор Ловелл принимал в своей гостиной посетителей. Робин предполагал, что они тоже ученые, потому что гости часто приносили стопки книг или свитки рукописей, над которыми спорили до поздней ночи. Некоторые гости, как выяснилось, говорили по-китайски, и Робин иногда прятался на лестнице, подслушивая странные звуки – как англичане обсуждают тонкости грамматики классического китайского за чаем. «Это просто конечная частица», – настаивал один из них. А другой воскликнул: «Не могут же все они быть конечными частицами!»
Профессор Ловелл, похоже, предпочитал, чтобы Робин не показывался на глаза гостям. Профессор никогда прямым текстом не запрещал ему присутствовать, но сообщал, что к восьми прибудут мистер Вудбридж и мистер Рэтклифф, что Робин понимал как намек скрыться из виду.
Робина это не возмущало. Хотя, надо признаться, эти разговоры его завораживали: гости часто обсуждали необычные темы, например экспедиции в Вест-Индию, переговоры о производстве индийского хлопка и жестокие бунты на Ближнем Востоке. Однако сами визитеры его пугали: вереница суровых эрудированных мужчин, одетых исключительно в черное, как воронья стая, просто жуть.
Однажды он случайно вторгся в это собрание. Он вышел в сад, совершая рекомендованный доктором ежедневный моцион, и тут услышал, как профессор и его гости громко обсуждают Кантон.