Вавилонская башня — страница 103 из 138

– Нет. Она, наверно, спала и от шума проснулась. Пока встала, пока дошла до двери, уже тихо было.

– И вы не хотели, чтобы она знала?

– Да, я ей сразу покричала, что все в порядке. Если бы она спустилась, у нее, наверно, разрыв сердца был бы.

– У вас были пятна крови на туфлях?

– Да. Брызнуло, наверно. Я их в гостиной оставила. Они на высоком каблуке.

– Сегодня одиннадцатый день заседания. Ранее вы упоминали, что туфли остались в гостиной и вы были босиком?

– Нет.

– Внутри туфель есть следы крови?

– Нет.

– Потому что вы были в туфлях, и брызги внутрь попасть не могли?

– Нет.

– Вы сейчас в тех же туфлях, что в день убийства?

– Да.

– Покажите, пожалуйста, какую-нибудь одну.

Секретарь передает туфлю генеральному прокурору.

– И вот в этих туфлях вы были на пустоши?

– Да. Я на улицу всегда надеваю туфли на каблуке. Мы туда на машине поехали, ходить не собирались, только остановиться.


История о камне

Питер Стоун – скульптор с каменным именем[234], студент Художественного училища Сэмюэла Палмера. Щуплый, сутуловатый молодой человек с землистым рябым лицом, вялым ртом и шапкой бесцветных волос, вечно покрытых каменной пылью. Потом мне показали, над чем он работал. Это был небольшой менгир, белый мрамор с розовыми прожилками. Его выставляли в конце учебного года: цилиндрической формы, со скругленным верхом. Стоун отделал его столь безумно-странно, что у камня получились живые ямочки, оспины, сухожилия, и от этого он поблескивал то здесь, то там. Совсем не похоже на классический гладкий мрамор. Небольшой камень, метра полтора в высоту. Привыкнув искать в новом искусстве приметы бунта, я решила, что автор отрицает засилие сварного металла, литой пластмассы и стеклопластика. В тот год его менгир единственный выставлялся в разделе каменной скульптуры. Я была наблюдающей у Стоуна на последнем экзамене – последнем во всех смыслах. Он сидел, кажется, на предпоследнем ряду. Дело было в большой студии, куда на время поставили парты и стулья. Он вошел, широко улыбаясь, сел и принялся озираться по сторонам. Довольно долго ничего не делал, только ерзал и как-то подрагивал лицом. Потом начал писать очень крупным и каким-то безликим почерком. Несколько раз брал себе еще бумаги. Потом стал выходить. Поднимет руку, выйдет, вскоре вернется, напишет немного (слова огромные), возьмет бумаги и опять выскочит в коридор, сея с волос каменную пыль. На это никто не смотрел: там целая студия сидела таких же чудаков-художников. Под конец дошло до того, что он писал по одному слову на странице, выбегал, возвращался, писал новое слово и опять выбегал. Стопка листков росла. Потом он выбежал и больше не вернулся. «Обкурился наш менгир до окаменения мозгов», – сказал кто-то из студентов. Мы засмеялись. Экзамен кончился, я заглянула в его работу. Раз за разом огромными, круглыми, по-детски слепленными буквами там была выведена одна и та же фраза: «ИЗ КАМНЯ КРОВИ НЕ ВЫЖМЕШЬ».

Позже выяснилось, что в тот же день он на станции «Холборн» сбежал по эскалатору, идущему вверх, выскочил на платформу Центральной линии, раскинул руки и прыгнул навстречу поезду. «Мгновенная смерть», – повторяли все подряд, потому что так заведено в подобных случаях. Может, он уверовал, что способен летать, может, из-за экзаменов сдали нервы – этого никто не знал. Наверно, было много крови. Машинист упал и никак не мог встать, больше на работу не вышел. Камень, кровь, слово – история столь изящно прямолинейна, что кажется, ее создал сам язык, так не бывает. Бывает. Это обычная история наших дней, и удивительно в ней только то, сколь невероятно, таинственно, блистательно-точен может быть язык.

Зачем язык медовой пылью ласкают ветерки?

Зачем в круговорот свой ухо втянуть стремится мир?

Зачем вдыхают ноздри ужас, раскрывшись и дрожа?

Зачем горящий отрок связан столь нежною уздой?

Зачем завеса тонкой плоти над логовом страстей?..

Тэль с криком ринулась оттуда – и в сумраке, никем

Не остановлена, достигла долин цветущих Гар[235].

Но Шелоб была не чета драконам: у нее уязвимы были только глаза. Шкура ее обросла чешуей из окаменелых нечистот, а изнутри наросло много слоев гнуси. Широкой раной вспорол ее меч, но пронзить этот гнусный панцирь не могли бы ни Берен, ни Турин, ни эльфийским, ни гномским оружием. Безвредно вспоротая, она вскинула тяжкое брюхо высоко над головой Сэма. Рана пенилась и сочилась ядовитым гноем. И, широко расставив ноги, она с мстительной силой обрушила брюхо на Сэма, но поторопилась: он устоял на ногах, обронил свой клинок и направил острием вверх эльфийский, держа его обеими руками, и Шелоб в смертельном ожесточении нанизалась на стальной терн так глубоко, как не вонзил бы его ни один богатырь. Тем глубже вонзался он, чем тяжелей и беспощадней придавливало Сэма к земле зловонное брюхо.

Такой страшной боли Шелоб не знавала за все века своего безмятежного злодейства. Ни могучим воинам древнего Гондора, ни остервенелым, затравленным огромным оркам не удавалось даже задеть ее возлюбленную ею самой плоть[236].


Морис Ричардсон, «Обсервер», 8 мая 1966 г.

«Если бы они были нормальными, то давно бы рехнулись» – так сказал об убийцах с пустошей швейцар местной гостиницы, и эти слова врезались мне в память. Чудовищные преступления Иэна Брейди и Майры Хиндли можно описать лишь в терминах гегельянской – или ирландской – логики противоречий. Но можно ли их объяснить? Легко рассуждать о том, что все мы прошли полиморфно-перверсную стадию детских изуверств, что подсознание мирного обывателя – бурлящий котел садомазохистских импульсов. Тем более легко, что это правда. Но в тщательно подготовленных и бестрепетно осуществленных зверствах не было ничего импульсивного, и я скорее посочувствую Джеку-потрошителю, чем этим двоим. К слову, странное за ними закрепилось двойное прозвание: Брейди и Майра.

Необычен и фактор двойственности. Впрочем, Folie à deux – индуцированный психоз, безумие на двоих – для специалистов не новость. Истерический тип, полюбив шизофреника, перенимает его бредовые представления, но стоит их разлучить, и истерик вернется в прежнее состояние. Согласно Фрейду, истеричные женщины склонны разделять извращения своих любовников…

На скамье подсудимых.

Брейди долговяз, худощав и костист. У него худое лицо с прямым, торчащим носом и плоским лбом. Темно-каштановые волосы, чистые и опрятно причесанные, почему-то припорошены пылью. На нем серый костюм и голубая рубашка с мягким ультрамариновым галстуком – безликая одежда, не скажешь какого времени (Дэвид Смит, его бывший приятель, а ныне свидетель обвинения, одет по последней моде). Сразу бросается в глаза, что Брейди землисто, нехорошо бледен. Он выглядит тяжелобольным. Майра, напротив, цветет и каждую неделю по-новому красит волосы. Вначале они были у нее серебристо-сиреневые, теперь канареечно-желтые. Майра – крупная девушка с эффектным лицом: классический нос, красиво очерченные, хоть и тонковатые, губы, решительный подбородок и голубые глаза. Анфас она почти красива, этот тип очень ценился в Викторианскую эпоху. На ней черно-белое крапчатое пальто и голубая блузка с раскрытым воротом – в тон рубашке Брейди. Я склонен подозревать, что она подражает ему во всем, вплоть до аккуратно сложенного носового платка. На первый взгляд, в части нарядов она не уступит светской даме, но при ближайшем рассмотрении понимаешь, что все это – дешевый шик с приторным душком сахарной ваты.

Оба они постоянно что-то записывают и перегибаются через барьер, чтобы ткнуть карандашом в спину господина Фицпатрика, привлекая таким образом внимание своего неунывающего защитника. Время от времени они передают друг другу пакетик мятных леденцов. Во время показаний Дэвида Смита Майра вдруг посылает любовнику быструю, лукавую улыбку. Когда Брейди приходит очередь отвечать, Майра не сводит от него глаз. Когда спрашивают ее, он рисует в блокноте рожицы.


Я обедал в забегаловке с несколькими молодыми детективами, каких много работает над этим делом. Говорили о современной молодежи, о насилии, цензуре, попустительстве и так далее. Один из собеседников, знаток грешков свингующего Манчестера, заметил, что в обществе распространяется опасный дух разврата. Слово «фетиш» вошло в повседневный лексикон. Он даже видел рекламу виниловых плащей: «Ваш новый фетиш». «Говорили бы прямо: плащи для извращенцев», – громко возмущался он. Реакция, может быть, чересчур уж пуританская, но после процесса над убийцами с пустошей мы будем наблюдать ее все чаще.


Читая об этом деле, я не пытался представить его кровавые подробности. Но в суде, ближе к вечеру, поймал себя на том, что воображаю, как разделался бы с теми двумя на скамье подсудимых – неплохое напоминание о темных тайнах подсознания. Я, помнится, даже задавался вопросом, сколько мне заплатят за автобиографию, если я в костюме Бэтмена спрыгну на преступников со зрительской галереи и дам волю гневу.

Сейчас два часа ночи, а я не сплю, потому что какому-то исчадию Сатаны вздумалось надавить на гудок по пути с попойки, – ночные клубы, оказывается, завелись и в Честере. Я стараюсь найти подходящую цитату в «Святом Жене» Сартра. Книгу любезно одолжил мне мой здешний приятель, считающий, что Брейди мог бы стать, в каком-то смысле, противоположностью Жене. Я склонен возразить: во-первых, это весьма непросто, а во-вторых, у него нет таланта, которым Жене столь несомненно наделен. Возможно, вот эти строки подойдут: «Следовательно, злодей и есть Другой. Зло – изощренное, многоликое, скрытное – можно увидеть лишь краем глаза, и именно в других… Наш Враг – близнец наш, наше отражение… Поэтому Общество в мудрости своей сотворило тех, кого я назову профессиональными злодеями.