Вавилонская башня — страница 106 из 138

– Смотри там, Руфи, береги себя, – говорит он.

Руфь наклоняется к Маркусу, и тот хватает ее за руку:

– Руфи, не уходи.

Непонятно, что он хочет сказать: не уходи сейчас или не уходи к Гидеону. Руфь высвобождает руку и быстро шагает к дому. Склонила голову: плачет, наверно. Маркус встает и идет следом. Руфь бежит. Один за другим они скрываются в доме. Жаклин устремляется было туда же, но передумывает. У задней калитки возникает Лук, судя по простой одежде, он бродил на пустоши. Жаклин, не замечая его, поворачивается к Дэниелу:

– Вы знаете, кто такой Фаррар и чем он занимается. Остановите ее.

– Не могу. А что это у него за община?

– Понятия не имею, какой-то пошлый идиотизм. Но его самого я знаю. Для него любая любовь значит секс. У него там девушки, девочки – и он свое обаяние, свою особенность использует, чтобы… Он их обрабатывает, я была там и видела.

– Он им как-то вредит этим?

Жаклин задумывается.

– Да. Я думаю, да. Он им внушает какую-то жуткую фантазию… какую-то идею жертвенности, единения, а на самом деле там похоть, и больше ничего.

– Это всё слова.

– Вы его что, оправдать пытаетесь?

– Наоборот, я Фаррара знаю и думаю, ты права.

– Тогда не дайте ей к нему уйти.

– Это не так-то просто. Руфь взрослый человек, сама решает, что ей делать.

Возвращается Маркус и, ни на кого не глядя, быстро уходит через заднюю калитку на пустошь. Жаклин бежит за ним, догоняет, Маркус прижимает ее к себе. Они идут дальше, сплетя руки, его голова у нее на плече.


Лук Люсгор-Павлинс наконец подходит к столу. Ему предлагают кофе.

Фредерика и Лук остаются в саду одни: Билл ушел спать, Маркус с Жаклин затерялись где-то на пустоши, Дэниел повез Уилла к его другу, и Мэри увязалась с ними. Уинифред убирает тарелки. Лук Люсгор-Павлинс не спрашивает о том, что разразилось в саду, но Фредерика решает коротко рассказать:

– Тут пришла Руфь и объявила, что уходит в какую-то священную общину и собирается дать обет. Они все расстроились, Жаклин побежала утешать Маркуса, или это он должен был ее утешить, не знаю.

– Тогда со своей новостью я лучше подожду.

– Что за новость?

– Меня зовут в Копенгаген руководить исследовательским институтом. Это большая честь, конечно.

– Значит, едешь?

– Пока не решил. Есть «за» и «против».

Лук переводит взгляд на пустошь, где уже не видны две человеческие фигурки. Фредерика заметила, как он смотрит на Жаклин. Ей хочется сказать: «Лук, ждать бесполезно. Всегда», но это прозвучит бесцеремонно. Поэтому она спрашивает:

– А водятся там на пустоши helix hortensis? Или правильно во множественном: helices hortensis?

– Вероятно. Но не та популяция, что я изучаю. И не те две колонии слизней, что так странно различаются.

У Фредерики просыпается некий интерес к Луку с его улитками. Она подозревает, что Лук – еще одно расслоенное существо, человек, способный всего себя сосредоточивать попеременно то на изучении мелких, переливчатых, извилисто-ползучих жизней, то на мыслях о генах и ДНК (неведомая для Фредерики субстанция), то на страсти жаркой и неотступной, но разума не лишающей. Слюдинки своих «Наслоений» Фредерика пытается сложить в узор пестрый, но связный. У нее была раньше мысль, что в ней живет несколько женщин: мать, жена, любовница, зоркая наблюдательница жизни – и что можно, словно в косу, сплести их голоса, разные и разноязыкие. Но так не выходит. Есть «История о камне». Есть тексты, склеенные из кусков адвокатских писем, – причудливые новорожденные сущности. Но стоит ей лишь коснуться собственных чувств, как становится мерзко, словно вляпалась рукой в какую-то слизь (метафора, безусловно, возникшая из ее краткого знакомства с helix hortensis). Когда она пытается писать о том, что чувствовала, когда Лео прильнул так крепко, что нечем стало дышать, когда Найджел ударил ее, когда Джон повернулся к ней с узорами крови на животе, ее охватывает отвращение: фальшь, банальщина, клише. Фредерика смотрит на Лука: наблюдатель, коллекционер, мыслитель, неутомимый бродяга – «любит» каштановую девушку, которая «любит» ее брата Маркуса (что для Фредерикина ума абсолютно непостижимо). И эта любовь делает его банальней. Сказать это вслух она не решается, чувствуя в Луке некое сдержанное достоинство. Вместо этого замечает, что сексуальная жизнь улиток, конечно, проще и потому приятней, чем у людей. Они ведь гермафродиты, им хватает собственной персоны.

– Об этом пока спорят, – отвечает Лук. – В основном считается, что для размножения все же нужна другая улитка. Они сползаются и начинают тихонько толкаться, эдакий деликатный спор о том, кто, что и кому. У них есть любопытный орган, называется gypsobelum, «любовная стрела». Похоже, они им друг друга ласкают. По тому, как эти стрелы устроены, отличают helix hortensis от helix nemoralis. Я сравнивал две популяции черных арионов – это такие крупные слизни – на пустошах и пониже в долине. Знаешь, очень интересно: они внешне почти одинаковые, но те, что на пустошах, сами себя оплодотворяют и генетически все идентичны, а у тех, что в долине, размножение половое и генетика разная. И при этом гермафродиты сохранили огромные половые органы, хотя, наверно, тысячи лет ими не пользуются. Не по Дарвину получается.

– Слушай, а вся эта генетика как-то повлияла на то, как ты человеческое поведение понимаешь?

Люк задумывается:

– Хотел сказать «нет», но, вообще-то… Любовь и все прочее – это свойство человека. Как язык, только он уже совсем, исключительно человеческий феномен. Поэтому мне не нравится мода учить обезьян людскому языку. Это унижает их как самостоятельный вид, все равно что в цирке их наряжают в штаны и чепчики. Но когда видишь, что все устроены из цепочек ДНК – и мы, и улитки, и слизни, – когда понимаешь, что у тебя в клетках постоянно что-то происходит, что в языковом сознании никак не отражается… Да, наверно, немного меняешься. Прежде всего перестаешь заблуждаться насчет собственной значимости, что, вообще-то, полезно. Любовь всегда любовь, это понятно. Но есть еще секс, и тут уже слепой инстинкт, как когда антитела окружают больную клетку или вирус размножается.

– Я думала, такая мысль должна утешать.

– Утешает периодически. Но только голову.

– Может, этого и достаточно?

– Лучше бы вообще без подобных утешений. Бывает же так, что все складывается…

– По моему опыту – нет. Или складывается и тут же распадается.

– Ты на что-то намекаешь?

– Да, в общем, нет…

– Значит, ничего нового.


Фредерика добавляет в «Наслоения» часть статьи, что дал ей прочесть Лук. Ей нравится, что улитки вписывают в завитки панциря свой генокод: читай кто хочет. Отдельно выписывает характеристику любовной стрелы helix hortensis и то, чем она отличается от стрелы helix nemoralis.

Наслоения

Повадки и обиталища. Садовая улитка (helix hortensis) – малоактивный, но достаточно чувствительный моллюск, при движении сохраняющий панцирь в наклонном положении. Она менее склонна к ночному образу жизни, чем ее сородичи, хотя Нагель и отмечает у нее высокую степень темновой адаптации. Днем садовая улитка не так глубоко прячется в тень (…)

Отличительные признаки. Садовая улитка отличается от лесной (h. nemoralis) меньшими размерами, более круглой формой, белым устьем раковины, более тонким и блестящим панцирем. Стоит отметить также меньшую вариативность полос, причем панцири без полос и с пятью полосами встречаются чаще. Вообще соотношение частотности различных узоров у лесной и садовой улитки достаточно сильно различается. Наблюдается разительное несходство внутренних органов, выраженное, в первую очередь, в строении любовной стрелы (gypsobelum). В отличие от стрелы лесной улитки, состоящей из длинного отростка с четырьмя продольными пластинами на конце и прилегающими пленками в форме полумесяца, стрела садовой улитки имеет раздвоенные пластины. Таким образом, каждая пластина формирует по два расходящихся острия. Пленки отсутствуют. Вагинальные слизистые железы имеют более разветвленную структуру. В отличие от желез лесной улитки, имеющих форму цилиндра, они расширяются и как бы набухают книзу.

Все это Фредерика читает (и вклеивает) попеременно с контркультурными текстами.

Тимоти Лири, «Молекулярная революция». Выдержки из лекции, прозвучавшей на Конференции по изучению ЛСД при Калифорнийском университете.

Чтение лекции включенным слушателям

Если в последние два часа вы курили марихуану, то воспринимаете сейчас не только мои символы. Все ваши чувства сделались острей и глубже, вы осознаете игру света, тембр моего голоса. Кроме правильных цепочек субъектов и предикатов, что я подвешиваю в воздухе, вам доступно множество чувственных впечатлений, намеков, подтекстов. И возможно, прямо сейчас кто-то из вас решил поднести к глазам эту мощную линзу и понять-таки, «что там вещает этот чудак». Возможно, вы приняли ЛСД, и тогда моя задача не разбудить вас, а как раз напротив, и я боюсь усыпить вас многими словесами. Я часто читал лекции людям под психоделиками. Я натыкался блуждающим взглядом на две зрячие сферы, на два темных, глубоких колодца и понимал, что читаю чей-то генетический код, что вместо символов человеческого разума, вместо путаницы из органов чувств должен апеллировать к восприятию существ, стоящих на всех ступенях эволюции. Я должен быть понятен амебе, сумасшедшему, средневековому святому.

Вращались железные маховики, неумолчно стучали молоты. Скважины изрыгали дымные струи и клубы в красных, синих, ядовито-зеленых отсветах.

Дороги меж цепей вели к центру, к башне причудливой формы. Ее воздвигли древние строители, те самые, что вытесали скалистую ограду Изенгарда; казалось, однако же, что людям такое не под силу, что это – отросток костей земных, увечье разверзнутых гор. Гигантскую глянцевито-черную башню образовали четыре сросшихся граненых столпа. Лишь наверху, на высоте пятисот фунтов над равниной, они вновь расходились кинжальными остриями; посредине этой каменной короны была круглая площадка, и на ее зеркальном полу проступали таинственные письмена. Ортханк называлась мрачная цитадель Сарумана, и волею судеб (а может, и случайно) имя это по-эльфийски значило Клык-гора, а по-древнеристанийски – Лукавый Ум.