– Знакомьтесь, – говорит Жако. – Это Аврам Сниткин, этнометодолог.
Джуд кладет на красное дерево длинные серые ладони и вполне серьезно вопрошает:
– А что такое этнометодолог?
– Сразу и не ответишь, – улыбается Сниткин. – Мы еще сами никак не договоримся, кто мы такие. У нас целые конференции проходят на тему «Что есть методология».
– То есть рабочее определение вы дать не можете? – наседает Джуд. – В суде нужно будет определение.
– Скажем так. Человек постоянно что-то делает, а мы смотрим, как он эти свои действия понимает и называет. Этим мы и отличаемся от социологов: те сперва сами категоризуют возможные действия, а потом пытаются вообразить, что человек думает в процессе.
– Но вы все равно что-то вроде социологов?
– Многие, почти все, начинали с социологии, да. Но вот вам пример нашего исследования: недавно мы поставили жучок в комнату присяжных, чтобы узнать, как они понимают свою функцию. Чистые данные, без вмешательства наблюдателей и прочих посредников. Так понятнее?
– О да, – кивает Джуд.
– Где это вы жучок присяжным подсунули? – интересуется Сэмюэл Олифант.
– Не волнуйтесь, не здесь. В Калифорнии, – весело отвечает Сниткин.
– Доктор Сниткин изучал, что мужчины делают с… Скажем так, со смелыми произведениями искусства, – говорит Жако. – Поэтому я пригласил его на наш совет. Доктор Сниткин считает, что порнография выполняет важную общественную функцию. Так сказать, обеспечивает безопасный выплеск…
– Неудачная метафора, – высовывается Джуд. – Крайне неудачная. Должен подчеркнуть, что моя книга не порнографическая. Если уж хотите метафору извержения, то она – рвотное средство. И полезнее будет нам слово «порнография» вообще не употреблять…
– Коллеги, вернемся к сути, – говорит Жако. – Мы затеяли наш совет, чтобы свести законников и тех, кого можно назвать экспертами в некоей новой «области знания», если можно так выразиться. Она связана с установлением художественной и общественной ценности произведений искусства, которые «могут оказать разлагающее влияние на общество». Помните, как блистательно был оправдан «Любовник леди Чаттерли»? Так вот: защита дала слово писателям, великим и просто хорошим, поэтам, педагогам, священникам и, наконец, обычной девушке-читательнице. И все они сказали, что в книге – не мерзость, а нежность, любовь, свет, проповедь верности. А что делали обвинители? Зачитали вслух откровенные места, а потом задали риторический вопрос: «Вы бы позволили читать эту книгу своей жене, дочерям, слугам?» Теперь, конечно, этот вопрос – притча во языцех… Но – так считаю не только я, но и наши юристы – в этот раз обвинение построят по-другому. И не только потому, что книга другая. Вот это и есть поле деятельности для наших экспертов. Они не просто знатоки литературы, не просто люди с именем. Впрочем, я умолкаю и передаю слово им.
Фредерика осматривает экспертов. Мари-Франс Смит выглядит иначе, чем она ожидала: высокая, элегантно-худощавая блондинка, поразительно красивая, с длинными волосами, собранными в хвост и перехваченными черной бархатной лентой. Взгляд добрый, но во всем какое-то сторожкое напряжение.
Филлис Прэтт формой приближается к деревенскому бокастому караваю, описанному в «Хлебе насущном». У нее крупная голова в крутых, темных с проседью кудряшках, улыбчивые морщинки-лучики у глаз и мягкого рта. Добротный брючный костюм из бутылочно-зеленого джерси, под ним блузка в цветочек (кажется, жимолость).
Всклоченная серебристая грива и желтые волчьи зубы каноника Фредерике хорошо знакомы. Магог мясист и распираем энергией, все время вертится. Гусакс лыс, у него благородно-внушительное лицо с длинным носом, резкими скулами, широким волевым ртом и глубоко сидящими темно-серыми глазами. Его голова полагалась бы человеку высокорослому, какому-нибудь потомку рыцарей, но сидит на неожиданно коротком теле с несколько сутулой спиной, длинными руками и гнутыми ногами. Кожа у Гусакса сероватая, но не с мутным отливом оконной замазки, как у Джуда, а с серым холодком камня, полированного гранита.
Далее беседу ведут двое юристов, адвокаты периодически подают реплики. Намечают основные линии защиты: ценность психологическая, социальная и художественная, «рвотное средство», религиозная глубина. Адвокат Рэби опасается, что священники в качестве свидетелей защиты «могут выйти боком».
– Жаль, – говорит каноник. – Книга в богословском смысле действительно глубокая и передает муки богоискательства.
– И вы это докажете? – любезно интересуется Олифант, одновременно остерегая и подначивая.
– По делу «Любовника» выступал епископ, – говорит Хефферсон-Броу. – Заявил, что книга продвигает семейные ценности. Его хорошо потрепали. Был слух, что он потом еще получил нагоняй от архиепископа. Прецедент неприятный, конечно…
– Я знаю одного епископа, – говорит Холли. – Он выступает по радио, его многие слушают. Может быть, согласится: он много думал о боли, об одиночестве…
– Я против епископов, – вступает Рэби.
– Если у обвинения будет епископ, значит и нам нужен, – возражает Фишер.
– Церковники – такие же кретины и скоты, как все прочие, – скрипит Джуд.
– Люди пытаются вам помочь, Джуд. – У Филлис Прэтт тон, как у председательницы Союза матерей (правда, в описываемое время женщины возглавлять Союз не могут).
– Я просто подумал…
– Не нужно. Не нужно «просто думать». У вас здесь своя задача, и часть ее – не осложнять жизнь вашим друзьям.
– Кто мне друг, если каждый мне враг? – вопрошает Джуд.
– Мания величия и нимб мученика, с которым вы, Джуд, немного поторопились, тоже мешают делу, – благостно отвечает Прэтт.
– И конечно, внешность нужно привести в норму, – добавляет Хефферсон-Броу.
– В норму?!
– Именно. Вами займутся. Стрижка, костюм, галстук. Вымыться как следует. Обязательно. Sine qua non[244].
– Ну уж нет! – вопит Джуд. – Я неустроенный человек[245], несчастное животное, голое и книзу раздвоенное. Я таков, каков есть, таким меня и берите. Ибо человек и его одежда суть единая плоть, и разделить их нельзя. Своим тайным богам я поклялся, что ни волосы, ни ногти стричь не буду. И на ногах тоже. И пилкой их не оскорблю. В этом состоянии я и пребуду, хоть бы весь мир провалился в тартарары!
– …Сзади коротко и виски подровнять, – спокойно продолжает Хефферсон-Броу.
– А может быть, – говорит Олифант, – вас как свидетеля вообще лучше не вызывать? Так, наверно, проще всего…
– Исключительно глупо – меня не вызывать. Я буду говорить. Я приду и растолкую им книгу. Я буду ее защищать.
– В таком случае говорю сразу: если явитесь в суд в таком виде, ни на что хорошее можете не рассчитывать. У меня все, – отрезает Хефферсон-Броу.
Рэби меняет тему: кто будет говорить о литературных достоинствах? Решают попросить Энтони Бёрджесса, поскольку он хорошо отозвался о книге. Еще профессора Фрэнка Кермода, профессора Барбару Харди, профессора Кристофера Рикса, Уильяма Голдинга, Энгуса Уилсона, Уну Эллис-Фермор…
– И того кембриджского господинчика, – оживляется Хефферсон-Броу. – О котором все сейчас говорят…
– Доктора Ливиса, – подсказывает Фредерика.
– Да, его.
– Он по «Любовнику» отказался выступать, – возражает Фишер. – Хотя сам специалист по Лоуренсу. И я не думаю, что «Башня» ему понравилась.
– Я у него учился в аспирантуре, – говорит Магог. – Брюзга и параноик. Но гений, конечно. Я лучше сам выступлю как представитель его критической школы. Он невозможный человек и вряд ли согласится.
– Спасибо, – кивает Фишер. – Нам это очень ценно.
– Да, ведь вы будете говорить и от лица педагогов, – добавляет Рэби, отгибая пальцы.
– Я выступлю против цензуры и вообще любых запретов. Запрещать искусство – это абсурд.
– Вы эксперт по литературе, – прерывает его Рэби, – и ваша задача подчеркнуть литературную ценность книги. Или общественную.
Магог не удостаивает его ответом, и Фредерика вдруг понимает, что книгу он не читал. Она уже не раз видела в аудитории этот глубокомысленный кивок и ускользающие зрачки.
– В Стирфортовской комиссии есть люди с именем, которые могли бы вступиться за книгу, – говорит Магог. – Например, Александр Уэддерберн. Писатель заурядный, но его проходят в школе, и он умеет себя подать. Он должен произвести впечатление.
– Да-да, вот такие нам и нужны, – кивает Хефферсон-Броу. – Присяжные таких любят.
Секретарша Жако приносит чай в серебряном чайнике, изящные чашечки дорогого, красивого фарфора. Передают по кругу тарелку с магазинным печеньем: шоколадное, с ванильным кремом, «Гарибальди» с черной смородиной. Аврам Сниткин рядом с Фредерикой мурлычет себе под нос:
– Это потрясающе.
– Что именно?
– Ваш британский ритуал принятия решений. За чаем с печенюшками. Я подумываю написать работу о составлении списков. Например, кто составил список тех, кого пригласили сюда, чтобы они составили список тех, кого пригласят в суд? И сколько в этом списке ритуальных имен, тех, кого полагается пригласить, хоть они и не придут? Ну и так далее…
– Наверно, вам, как этнометодологу, интересно наблюдать за людьми, которые на время суда будут определять себя как экспертов защиты?
– Конечно. Тем более что один из этих людей – этнометодолог.
Совет окончен, все выходят на улицу. Фредерика оказывается между Джудом и Элветом Гусаксом. Джуд непривычно тих и угрюм. Гусакс заговаривает с Фредерикой:
– Мы официально незнакомы, но я много слышал о вас.
– И что же вы слышали? – Боевой тон ей не вполне удается.
Повестки соответчикам разосланы, а Джон молчит. Изъял себя из ее жизни, исчез, как не бывал. Заседание назначено на ноябрь. Фредерике страшно.
– Только хорошее. О вас много было говорено в Четырех Пенни, и разговоры эти были непростые. Я не нарушу врачебную тайну, если скажу… Впрочем, вы наверняка и сами согласитесь, что ваша ситуация не из обычных. Простите, если я некстати…