(В зале редкие аплодисменты. Судья требует тишины и предупреждает зрителей, чтобы это больше не повторялось.)
Сэр Августин Уэйхолл задает Жако лишь пару вопросов.
Уэйхолл: Господин Жако, вы издатель с именем, вас считают человеком эрудированным, современным, даже передовым.
Жако: Соглашусь…
Уэйхолл: Вы публикуете произведения мистера Гусакса, который любезно просветил суд касательно публичного унижения и полиморфной перверсности…
Жако: Вы напрасно усмехаетесь. Это большой мыслитель, человек, достойный всяческого уважения и восхищения. Я горжусь тем, что я его издатель.
(Редкие аплодисменты.)
Уэйхолл: Я и в мыслях не имел усмехаться. Продолжу, если позволите: вы издаете каноника Холли, сообщившего нам, что суть христианства в мазохизме, в причинении и претерпевании боли.
Жако: Издаю и горжусь этим. Я не во всем с ним согласен, но он безусловно очень тонкий и смелый богослов.
Уэйхолл: Безусловно. Но мне кажется, что вы издание «Башни» восприняли как некую высшую миссию. Или я не прав? Для вас это борьба за сексуальную свободу, за право открыто говорить о тайных грехах общества?
Жако: Да. Вы пытаетесь выставить мои чувства как блажь, предмет для шуток, но смеяться тут не над чем. Это прекрасная, глубокая, смелая книга. Автор не боится встать на борьбу с тьмой. И я повторю: я горд тем, что помог донести эту книгу до людей.
Уэйхолл: У вас ведь есть еще и другая миссия? Вы хотите явить на общее обозрение школьные ужасы и тайны, известные вам, и мистеру Мейсону, и, насколько я понял, моему уважаемому коллеге со стороны защиты?
Жако: В некотором смысле да.
Уэйхолл: В некотором смысле. Вы не думаете, что ваша оценка «Балабонской башни» может быть искажена вашим собственным опытом, воспоминаниями о школьном дортуаре? Мистер Гусакс напомнил нам давеча, что детские раны заживают плохо и могут нагноиться. Вы уверены, что личные переживания не повлияли на вашу объективность?
Жако: Напротив. Они укрепили меня в желании покончить с лицемерием, из-за которого годами страдают дети.
Следующий свидетель защиты – сам Джуд. Поначалу он стоит, опустив глаза, сдвинутые кулаки держит перед собой. Фредерика вдруг понимает, что это на нем воображаемые кандалы. Она смотрит в его худое лицо, в запавшие глаза и вспоминает шевелюру, ныне состриженную. Джуд санирован и приглажен, он кажется серым после розового Жако, костлявым, непрочным и несущественным. Что сталось с его запахом, чем веет от Джуда вместо сала с жаровни, застарелого пота, телесных выделений – карболовым мылом? Одеколоном? Ей представляется запах свежей, только что отпечатанной газеты. Фредерика улыбается. Сэмюэл Олифант приступает к допросу подзащитного.
Олифант: Назовитесь, пожалуйста.
Джуд: Джуд Мейсон.
Олифант: Это ваше настоящее имя?
Джуд: Да. Но сперва родители мне дали другое.
Олифант: Какое?
Джуд: Джулиан Гай Монктон-Пардью.
(В зале смех.)
Олифант: Вы поменяли имя?
Джуд: Не один я, так многие делают. Поменял и имя, и судьбу.
Олифант: Из какой вы семьи?
Джуд: Семьи не имею, отринут. Отец разбогател на мясных пирогах, пек и поставлял в пабы. Я лично вегетарианец. Не из высоких принципов, просто слаб желудком. А мать была модель, снималась для модных журналов. Ее звали Поппи. Поппи и Паппи – так я их называл. Мы жили в Уилтшире. У родителей были деньги на кормилиц, нянь и прочее. В пять лет меня услали в приготовительную школу, а в тринадцать в Свинберн. Не скажу, что мы успели сблизиться перед взаимным отречением. Не знаю, живы они или нет. И они обо мне ничего не знают. Нас всех это вполне устраивает.
Скрипучий голос монотонен, но в нем прорывается нетерпение: Джуда не нужно тянуть за язык, он все отрепетировал и рвется говорить.
Олифант: Мистер Жако упомянул о том, что творилось в Свинберне. Вы были там счастливы?
Джуд: Бывал. Бывал безудержно и гибельно счастлив. Тем и погубил свой характер и жизнь в целом. Но в основном мне было плохо и страшно до невозможности. Как было сказано ранее, в школе творилось много жестокостей, причем весьма утонченных.
Олифант: Кто творил жестокости?
Джуд: Учителя, разумеется, и с завидной регулярностью. Кто и как нас только не лупил, по поводу и без. А выживать проще тому, кто приохотился к битью и научился потрафлять. Мальчишки, надо признать, от учителей не отставали: и просто кулаком, и с выдумкой – дразнили, травили, измышляли мерзости. Впрочем, как везде. Думаю, это норма.
Олифант: Но вам удалось выжить?
Джуд: Нет. Коротко говоря, нет. Вопреки моему экстерьеру, я не мазохист, и весь мой богатый опыт вынужденный. Я ведь думал, что это навсегда, навечно. Дети все так думают, когда им плохо, – взрослым нужно бы об этом помнить.
Олифант: Вы хорошо учились?
Джуд: Неплохо. Языки мне давались прекрасно. Моя милая матушка Поппи, которую я мельком видел раз пять в году, была наполовину француженка – так, по крайней мере, мне было сказано. Впрочем, возможно, я зря говорю о ней в прошедшем времени. Она иногда позировала в довольно игривых нарядах. По-французски я говорил хорошо.
Олифант: А родной язык и литература?
Джуд: О, родной язык! Было время, когда учитель английского мистер Гризман Гулд предсказывал мне великое будущее: стипендии в лучших университетах, высокая поэзия. В благословенном детстве я был первым учеником и звездой всех школьных постановок. Ставили, понятно, Шекспира.
Олифант: Кого вы играли?
Джуд: Из меня вышла прелестная Клеопатра с писклявым таким голоском. Мистер Гулд говорил, что лучше он не видал. Тогда я ему верил. Потом я перешел на амплуа друга, играл Горацио, Кента и прочих здравых и надежных. Хотел Яго сыграть, но в школе «Отелло» не ставят.
Судья Балафрэ: Мистер Олифант, в чем цель этих вопросов?
Олифант: Меня интересует читательский опыт мистера Мейсона, он поможет нам прояснить вопрос о литературных достоинствах книги.
Судья Балафрэ: Понятно.
Олифант: Мой уважаемый коллега мистер Хефферсон-Броу уже провел связь между школьным прошлым мистера Мейсона и глубиной его писательского замысла.
Судья Балафрэ: Замысел вашего клиента не связан с вопросом пристойности или непристойности книги.
Олифант: Понимаю, Ваша честь. Но он напрямую связан с ее литературными достоинствами, и все это тесно, очень тесно связано с тем, как формировалась личность писателя.
Судья Балафрэ: Прекрасно, однако не думаю, что нужно вдаваться в подробности его учебы или школьных спектаклей. Суду уже понятно, что мистеру Мейсону нравилось играть на сцене.
Джуд: Не всегда, Ваша честь.
Судья Балафрэ: Вот как? Мистер Олифант, продолжайте, будьте так добры.
Олифант: Мистер Мейсон, я правильно понимаю, что после школы вы не стали поступать в университет?
Джуд: Да.
Олифант: Но ваше окружение, вероятно, ожидало, что вы продолжите учебу?
Джуд: Мне было очень плохо. Я сбежал из школы. Побег был классический или, лучше сказать, романтический. Глубокой ночью я украл велосипед, доехал до самого Хариджа, сел на паром до Амстердама. Поболтался немного там, а потом один человек увлек меня с собой в Париж.
Олифант: Вам тогда было шестнадцать?
Джуд: Да. Кажется, родители меня не искали, – по крайней мере, я никогда об этом не слышал. Из Парижа я им послал открытку с адресом, куда писать до востребования. Они мне ответили открыткой же, что мои приключения их не интересуют.
Судья Балафрэ: И вы предлагаете нам поверить, что больше вы не общались?
Джуд: А что тут невероятного? Я не лгу. Очень просто спрятаться, если тебя не ищут. Впрочем, нужно признать, я был сплошным разочарованием. Поппи не уставала мне об этом напоминать и в открытке тоже написала. С правописанием у нее не очень: «разочерование». Наверно, моя открытка их тоже разочаровала, там был сфинкс Моро[263]. Решили, наверно, что я декадент и разложенец.
Судья Балафрэ: Вы специально выбрали такую открытку, чтобы их спровоцировать?
Джуд: Не такая уж и провокация от мальчишки шестнадцати лет, полгода прожившего черт-те как.
Судья Балафрэ: Возможно. Меня здесь интересует, насколько вы правдивы.
Джуд: Я говорю правду, и только правду.
Судья Балафрэ: Но не всю правду?
Джуд: Всю правду не выскажешь в двух словах, Ваша честь. Да она бы вам и не понравилась, уж поверьте. Она некрасива. Но я и не солгал вам ни разу. Я дал клятву, и я ее сдержу.
Судья Балафрэ: Мистер Олифант, продолжайте, пожалуйста.
Олифант: В Париже вы пытались вернуться к учебе?
Джуд: Я записался в Национальную библиотеку, подружился с самыми разными людьми. Все они понемногу занимались моим образованием. Я разговаривал с людьми в кафе, работал какое-то время билетером в кино, в театрах. Заинтересовался французской литературой. Потом познакомился с одним странным, интересным человеком… Он как-то заговорил со мной о Фурье, а я взял да соврал, что сам его изучаю. Пошел в библиотеку, начал читать и увлекся, действительно стал его изучать. Я автодидакт – проще говоря, самоучка – и в автодидактику верю. Автодидакты обычно изучают за раз что-то одно, изучают до дна, до упора… Я закончил с Фурье и перешел к Ницше.
Олифант: А когда сами начали писать?
Джуд: Я пишу всю жизнь, с раннего детства. А еще до того сочинял истории и сам себе рассказывал. Или наряжался и разыгрывал их перед зеркалом. Один раз для Поппи и Паппи поставил целую пантомиму про Золушку, сам сделал костюмы, сам всех сыграл. Друзей у меня не было. Впрочем, няня была: она играла фею-крестную и еще читала от автора. Родители хлопали пару раз по ходу действия, но до хрустальной туфельки так и не дошло: им в тот вечер надо было не то в театр, не то в гости. Простите, что утомляю подробностями, Ваша честь. Вам, должно быть, изрядно скучно, но вы сами просили говорить всю правду. Вот так и состоялся мой авторский дебют. До сего дня я никому об этом не рассказывал – тем более под клятвой, – кроме одного человека, о чем впоследствии здорово пожалел.