Вавилонская башня — страница 128 из 138

ко от бичевания. Впрочем, в моей книге чего только нет, а вот мистер Гулд – он специализировался на исповедях после. На устном, так сказать, изложении.

Хефферсон-Броу: Понимаю. Значит ли это, что Гулд стал прототипом вашего прожектера Кульверта?

Джуд: Кульверт – это отводная труба. Правильно Кюль-вер. По-французски это зеленое или юное от… отверстие. Гм. Знаете, я никогда не задумывался, что Кюльвер – это Гулд. В нем столько разных людей: Прекрасный принц, Алый Первоцвет, Карл II, Яков I, Фурье, я сам… Может, и Гулд есть. Думаю, Гулд бы даже признал родство, как Просперо в «Буре» говорит про Калибана: «А эта дьявольская тварь – моя»[267]. Как человек, придумавший Кюльвера, я мог бы выдать исповедь на много часов и много голосов. Вы меня расстроили. Я придумал Кюльвера не для того, чтобы опять подластиться к Гулду.

Джуд дрожит. Где давеча белел пузырек в углу рта, теперь все губы обведены тонкой каемкой засохшей пены. Его ответы сопровождаются шорохом и постукиваньем коленей о стенку трибуны. Руки беспокойно пляшут. Это похоже на биение крыльев или сердца, не вполне ровное, но упорное. На бумаге речь Джуда может показаться надменной и презрительной, но в его театральных интонациях звучит хриплая нотка, раздражает нервы, от нее не по себе.


Сэр Августин Уэйхолл, готовясь задать вопросы, бережно оправляет мантию. Вид у него серьезный, на Джуда он смотрит с беспокойством, почти с сочувствием.

Уэйхолл: Вы сообщили моему коллеге, что ваше настоящее имя – Джулиан Гай Монктон-Пардью. Вы отказались от него в знак отказа от родителей? Или вам чужды ассоциации, которые оно вызывает?

Джуд: И то и другое.

Уэйхолл: Что же именно вам не нравится?

Джуд: Все. То, например, что оно чудовищно претенциозно. Гай – дешевая романтика, в старину всех крестоносцев, всех английских и норманнских завоевателей звали Гай. Джулиан – розовая водица, вкупе со смазливым личиком для мальчика мучение. К тому же дорогие родители в погоне за аристократизмом слепили вместе две фамилии: он был Монктон, она – Пардью, видимо от французского Pardieu[268]. Ужасно неудобное, громоздкое имя, вроде гипсовой статуи в церкви.

Уэйхолл: Доходчиво и эффектно сказано. В пику им вы выбрали новое имя, и тоже с романтическим, я бы даже сказал, поэтическим флером. Не ошибусь ли я, предположив, что Джуд – отсылка к герою Томаса Гарди, Джуду Незаметному?

Джуд: Не ошибетесь. Я хотел быть незаметным, и мне это удалось.

Уэйхолл: У Гарди Джуд ремесленник, самоучка, интеллектуал, не допущенный в узкий университетский круг…

Джуд: Да. Мне это имя подходило. Романтизм, соглашусь, но в романтизме нет ничего плохого.

Уэйхолл: Безусловно. У Гарди фамилия Джуда была, если я не ошибаюсь, Фаули, а вы выбрали Мейсон. Это потому, что Джуд был каменщиком?[269]

Джуд: Да. Он был честный труженик и видел в своем ремесле поэзию. И для меня искусство – в первую очередь Ремесло. Я всегда хотел заниматься искусством, и Мейсон-каменщик – хорошая фамилия для начала.

Уэйхолл: Да, ваше имя продумано идеально. Насколько я помню, когда «Джуд Незаметный» только вышел, его много критиковали?

Джуд: Его хулили и хаяли. Один епископ даже сжег книгу. Гарди сказал по этому поводу: «Мы, британцы, ненавидим идеи и готовы до конца защищать свое прирожденное право на эту ненависть. В произведении может не быть ничего неистинного, необычного или даже противоречащего канонам искусства, но мы, вскормленные условностями, все равно не дадим ему хода».

Уэйхолл: Вы произнесли эту цитату наизусть. Очевидно, она много для вас значит. Давно вы ее выучили?

Джуд: Еще в школе.

Уэйхолл: Получается, что имя себе вы выбрали задолго до написания «Балабонской башни» из-за ассоциаций с неприметным самоучкой и неординарной, отвергнутой цензорами книгой?

Джуд: Да. И в этом тоже нет ничего плохого.

Уэйхолл: Это Гризман Гулд вам показал «Джуда Незаметного»?

Джуд: Нет, как раз нет. Я сам его нашел. Целиком и полностью сам. Гулд Гарди не любил, считал, что тот пишет топорно и не знает жизни. Он вообще предпочитал поэзию.

Уэйхолл: Какую?

Джуд: Шекспира: сонеты, ранние поэмы. «Венеру и Адониса», «Обесчещенную Лукрецию» – раннюю эротику, иными словами. Умел скользить перышком по израненной коже, изобретал игры. Розы щек и капельки крови… Просвещал нас вполне и насчет Смуглой госпожи, и насчет прелестника из первых сонетов. Ценил и смаковал изображения христианских мучеников. Крошоу[270] любил за описания языческих изуверств. Уайльда – по родству пристрастий и за «Балладу Редингской тюрьмы»: «Каждый, кто на свете жил, любимых убивал»[271]. Ему ли этого не знать. После более основательного знакомства читал нам сонеты Бози:

«Я – Стыд, идущий об руку с Любовью.

Я мудр. Я хладных губ и рук

Коснусь – и вспыхнет все пожаром».

Да-да. «Я – любовь, что не смеет назвать своего имени». Бози был плохой поэт. Катастрофически плохой. Я чуть не разочаровался в Гулде, когда тот принялся пичкать меня его творениями.

Уэйхолл: Бози – это юный лорд Альфред Дуглас?

Джуд: Да.

Уэйхолл: Тот самый, которому Уайльд писал страстные письма?

Джуд: Глупые письма, к тому же дурно написанные.

Уэйхолл: Вам нравится Уайльд?

Джуд: Как писатель – местами, как человек – нет. Он был дурак и сноб. Выставлял себя дураком ради дураков еще больших.

Уэйхолл: А Гулд его любил?

Джуд: Умеренно, как и я. А что вам, собственно, дался Уайльд? Хотите провести аналогию?

Уэйхолл: А вы с ней согласны?

Олифант возражает, судья поддерживает возражение. Сэр Августин меняет линию допроса.

Уэйхолл: Чем вы зарабатываете?

Джуд: Зарабатываю – с большим трудом – тем, что выставляюсь напоказ. Стяжаю бессмертие в угле, акриле и масле. Проще говоря, работаю натурщиком в худучилищах. Это честный труд, помогающий смирить гордыню.

Слова так и скатываются с его языка. Заученный номер.

Уэйхолл: Вы и в Париже этим зарабатывали?

Джуд: Нет, я еще не знал, как все это делается, да и в голову тогда не пришло.

Уэйхолл: Как же вы сводили концы с концами?

Джуд: Научился быть полезным. Бывал в роли протеже. Мной интересовались, моим творчеством, мыслями, будущим…

Уэйхолл: А где вы жили?

Джуд: Много где. Ночевал за кулисами, под стойками баров.

Уэйхолл: И у добрых покровителей?..

Джуд: Нет. Если вы намекаете, что я был на содержании, то нет. Нет. Больше никогда. Нет.

Уэйхолл: Больше никогда?

Джуд: Я сплю один. Живу один. Я замкнутый человек. Не понимаю, какое это отношение имеет к вашему дознанию, или как там вы это называете, но – да, я отказался от половой жизни. Ее вообще сильно переоценивают. Лучший секс происходит в голове (вопреки господину Лоуренсу, который не так много знал о мире, как сам воображал).

Уэйхолл: Вы хотите сказать, мистер Мейсон, что еще с парижских времен соблюдаете целибат и записываете свои красочные сексуальные фантазии? Таков ваш сознательный выбор?

Джуд: Не всегда и не целиком. Но принцип таков, и таково мое идеальное состояние. Философа злит и отвращает чувственная сторона его натуры – это сказал Ницше. Он считал, что секс вредит духовному и творческому росту: «Сильнейшим не стоит убеждаться в этом на собственном несчастном опыте». И он был прав.

Уэйхолл: Мистер Мейсон, теперь мы лучше понимаем ваши убеждения, поэтому давайте обратимся к вашему собственному творчеству. Несмотря на любовь к Ницще, вы были не очень довольны, что профессор Смит определила вашу книгу как философское исследование на тему свободы и запретов…

Джуд: У нее все так сухо, так логично, правильно. А книгу пишут со страстью, в нее вкладывают прожитое. Человек пишет книгу и одновременно ею живет – это живей хваленой реальной жизни!

Уэйхолл: Живей реальной жизни?

Джуд: Если бы люди не лицемерили, большинство бы признали, что воображаемый опыт реальней действительного. Это как с кофе: запах всегда лучше вкуса, на вкус он всегда с какой-то душной кислинкой. Я начал писать, чтобы уйти от необходимости жить, и обнаружил, что воображаемая жизнь гораздо богаче.

Уэйхолл: Жизнь. Тут у вас перекличка с Библией, мистер Мейсон. Впрочем, вам это, конечно, известно. Но жизнь, которую вы предлагаете вашим читателям, скажем так, не вполне обычна. Как уже много раз было сказано в этом зале, эта жизнь состоит из застенков и изощренных пыток, из растления детей, оргий, копрофагии, бичевания и медленного убийства на потеху зрителям. Чего вы хотите добиться от читателей, мистер Мейсон? Хотите, чтобы они возбудились от описания мерзостей? Чтобы отвратились от них? Или чтобы взялись подражать?

Джуд молчит. Долго молчит, облизывая корку вокруг губ. Наконец произносит:

Джуд: Не знаю. Когда я пишу, то не думаю о читателях. О конкретных читателях – нет. Я пишу о том, о чем должен писать, о том, что сам вижу. Да, у людей бывают такие фантазии, и некоторые их воплощают. Люди таковы, и их – таких – больше, чем вы думаете. Я не знаю, зачем им нужны фантазии. А зачем нужны сны?.. Я только знаю, что, если помешать человеку видеть сны, он сойдет с ума. Если запретить фантазировать, он, думаю, сделается опасен.

Уэйхолл: Но у вас Кюльвер, начав воплощать свои фантазии, дошел до убийства.

Джуд: