Опишу-ка я Жако. Кудрявый, упитанный, роста среднего, учился в частной школе. Ему лет под сорок или слегка за сорок. Носит жилетки – шерстяные или из чего-то вроде жаккарда, красные и желто-горчичные. Милые поджатые губки, очень писклявый голос, многие считают его человеком недалеким – срабатывает стереотип, – но это заблуждение. Он очень умен, без труда отличит сокола от цапли[27] и делает хорошее дело. Мои стихи ему нравятся, но с оговорками, которые я принимаю и уважаю. Вряд ли по этому описанию ты составишь о нем верное представление, но это для начала: приезжай и познакомишься с ним лично.
Заканчиваю это длинное письмо и опять принимаюсь проверять школьные сочинения о «Рынке гоблинов»[28]. Недавно виделся с Аланом и Тони, рассказал о нашей встрече, они обрадовались, сказали, что по тебе скучают, надеются, что скоро повидаемся. Какими же мы тогда были зелеными юнцами и как наша братия была в тебя влюблена, кто по уши, кто наполовину! Но это было тогда, теперь, кажется, мы взрослее и мудрее.
Если соберусь с духом, пошлю тебе стихотворение про гранат. Удастся пристроить – посвящу тебе. Я иногда задумываюсь: уместно ли в наше время сочинять стихи о греческих мифах – разве они не отжили свое, разве сегодня нам не следует размышлять о другом? Но школа, клочки повседневности, на мой взгляд и вкус, такие же избитые, отмирающие темы для стихов, как Деметра с Персефоной. Их власть, Фредерика, была долговечнее закона об образовании 1944 года и возни каноника Холли со своим божно-безбожным Богом. Говорю, а сам не понимаю. Герои мифов не воспринимаются как мертвечина, хотя мое стихотворение – говорю и понимаю – оно о смерти и в этом смысле. Ты увидишь, что по-настоящему оно не закончено, потому что не понимаю, зачем сочинялось. Пойму – расскажу. Ну, раз я тебя нашел, жду ответа.
Нежно-пренежно любящий тебя
Хью
Гранат
Загадка-плод с пергаментною кожей,
Поджарый шар с желейных сот нутром,
Что в пятнах крови и водицы рыжей,
А в сотах сферы темные висят,
Как в коньяке очнулся дивный сад…
Щербетна тьма. Сонм черноногих слуг.
На блюдах сребролунных – весь испуг
Арбузно-алых месяцев в змеиной коже.
Гранатов вскрытых приношенье тоже!
И сладок апельсина слезный свет.
Каких пред ней приборов только нет:
Вот кубки, чье вино черно, как жук,
Вот ложечки для нéктара, булавки —
Граната зерна подцеплять без давки…
Чуть слышен сладкий, низкий хор извне,
Поющий о пустынях при луне.
На кресле из сребра она сидит.
За ней зрачком он бархатным следит,
Ее вбирая, но не отражая. Нет,
Нет в мире глаз темней! Как мягок свет
Тут сумрачный, как будто это ночь,
Что никаким лампадам не помочь.
Меж черных толстых губ его так зыбчат
Зубов ряд сине-белый и улыбчат.
Пред ней он так огромен, пригож собой и темен
И так неукоснительно глядит.
На кресле из сребра она сидит,
Перебирая вяло розовыми пальцами,
Как будто бы за пяльцами.
Все ж зерен несколько берет она учтиво:
Они почти без вкуса, вот так диво!
Безвкусные смакует и глотает
Те маленькие темненькие сферы.
Но вдруг на нёбе, в горле память оживает,
Теперь ей слышится сверх меры
Знакомый вкус земли, воды, чуть сладкий.
Во тьме своей он улыбнулся не украдкой!
…Старуха-мать тем временем ярится.
Гнев обуял ее: в ней сушь, в ней нету влаги,
Грудь как из кожи иль как из бумаги.
Вихрь соляной под юбками клубится.
Бредет она по свету, взор вперяет
В земные трещины, где волос корневой
Иссохнул. Птицы в небе ковыляют.
Их яйца – без той ящерки живой,
Чьим перьям из пупырышек на коже
Уж не проклюнуться. В полях она как зной
Влачится, глину-пыль метя, утюжа.
Она во прах весь этот мир земной,
Пожалуй, обратит! Могуч и страшен,
Сей гнев ее, след юбок ее – прашен!
Взметает персть она с ужасным удовольствием,
Остатки влаги – из семян, костей и пашен —
Становятся для гнева продовольствием[29].
Пиппи Маммотт отдает это письмо Фредерике во время завтрака. Семья сидит за столом, из окна открывается вид на газон, за ним ров с водой, поля, лес. Лео ест яйцо всмятку, макая в него хлебные палочки. Оливия и Розалинда едят яичницу с ветчиной и свежие грибы – едят и похваливают. Найджел берет кастрюльку с электрической плитки – она стоит неподалеку на сервировочной тумбе – и кладет себе еще грибов, и тут Пиппи Маммотт приносит почту. Оставляет письма возле тарелки Найджела, два передает Розалинде и Оливии, одно Фредерике. Затем возвращается к своей овсянке.
Письмо пухлое, Фредерика не сразу узнает почерк, понимает только, что он хорошо ей знаком. Потом, разобравшись, кладет сложенный лист со стихами рядом с тарелкой, думает и все письмо почитать после, когда останется одна. Но тут она ловит на себе взгляды – взгляд Пиппи, взгляд Оливии, – разворачивает письмо и читает, украдкой улыбаясь. Вернувшийся с грибами Найджел замечает эту улыбку:
– Ишь длинное какое. Кто пишет?
– Старый приятель. – Фредерика не отрывается от письма.
Найджел берет чистый хлебный нож и вскрывает свои письма: надорвет конверт, разрежет, надорвет другой.
– Из кембриджских?
– Да.
– И что, хороший приятель? Друг?
– Да-да, не мешай, Найджел.
– Забористое, видно, письмо. Чего ухмыляешься?
– Я не ухмыляюсь. Там про преподавание в лондонских школах. Читай вон свои.
Найджел встает и снова идет к сервировочной тумбе.
– Грибочки из серии «Хочу еще», – замечает Оливия.
Но Найджелу зубы не заговоришь.
– Если там какая-то шутка, поделилась бы.
– Никаких шуток. Дай дочитать.
– Небось любовное послание, – вкрадчиво произносит Найджел, заглядывая через плечо Фредерики. – Что это ты отложила?
– Тебя это не касается.
Найджел берет сложенный листок.
– Стихи это. К тебе отношения не имеют.
– Вот и молодой человек, который у нас пил чай, пишет стихи, – невинно вставляет Розалинда.
– Молодой человек, который пришел аж из Лондона, чтобы заблудиться у нас в Старом лесу… Жаль, меня не было, не познакомились. Нет, правда, жаль… И что он пишет после того, как тебя нашел, а, Фредерика?
Он наклоняется и выхватывает письмо. Движется быстро, без промаха. Фредерика не успевает стиснуть письмо покрепче, как оно ускользает из ее рук. Он, подпрыгивая, как фехтовальщик, перебегает на другую сторону стола, где его не достать. Держит письмо перед глазами.
– «Здравствуй, Фредерика. Ты хотела, чтобы я тебе написал, – вот пишу. Странная у нас получилась встреча в лесу: ты вся прямо как существо из другого мира, другого времени, а тут еще твой красавец-малыш…»
Он читает писклявым, детским голоском.
– И т. д. и т. п… Ага, вот: «Ты, наверно, никогда и не догадывалась, как много для меня значишь, а я, когда увидел тебя в лесу, только тогда и понял, как мне не хватает твоего безотказного ума…» И пошел, и пошел.
– Ведите себя прилично, Найджел, – произносит Пиппи Маммотт. Судя по голосу, она сама не ждет, что ее услышат или послушают.
– Отдай, – требует Фредерика.
Найджел вычитывает отдельные фразы, слегка подделываясь под тон недоумка. Все молчат, и скоро он сдается и, насупившись, дочитывает про себя. Потом берет стихотворение и снова ерничает:
– «На кресле из сребра она сидит, перебирая вяло розовыми пальцами, как будто бы за пяльцами».
Даже разъяренная Фредерика отмечает, что, несмотря на нарочито шутовской тон, ритм он все-таки воспроизводит правильно.
– Что за белиберда? – недоумевает Найджел. – Почему там прямо не сказано, про что это?
– Сказано.
Он читает еще несколько строк, машинально соблюдая ритмический рисунок, и замолкает.
– Дай сюда письмо и стихи.
Он никак не сообразит, что сказать, что сделать, и только озирается, нахохлившись и сверкая глазами. Возможно, он и вернул бы, но Фредерика опрометчиво добавляет:
– У нас присваивать чужие личные бумаги считалось непростительным.
– Ты не у вас. Ты у нас. И у нас мне не нравится, что ты получаешь письма от слюнявых стихоплетов, что замужняя женщина якшается с бывшими хахалями, – ты жена, у тебя сын растет.
– «Красавец-малыш», – задумчиво произносит Лео, и все вспоминают о его присутствии.
– Маленькие мальчики красавцами не бывают, золотко, – говорит Пиппи Маммотт. – Про них надо говорить «хорошенький» или «симпатичный».
– «Существо из другого мира, другого времени, а тут еще твой красавец-малыш», там так написано, – упрямо твердит Лео. – Как эльфы, наверно, или как хоббиты, он про них, наверно. Понимаешь, он нас увидел и удивился. Он хороший, он мне нравится.
Фредерика, готовая разбушеваться не хуже своего отца, оторопело смотрит во все глаза.
– Мне не нравится, что ты таким глупым голосом читаешь, не нравится, – продолжает Лео. – Это я его пить чай позвал. Я же говорю: он мне нравится.
– Да уж вижу, как он тебя обратал, – ворчит Найджел уже не так воинственно.
– Это я не понимаю, – Лео посматривает то на отца, то на мать, придумывая, как поступить, что сказать, чтобы отвести беду.
– Ладно, вот тебе твое письмо, – буркает Найджел. – Сочини стишки в ответ.
– Я писать стихи не умею.
Фредерика складывает оскверненное письмо и наблюдает, как Найджел поглощает грибы. Его черные-пречерные глаза под длинными черными ресницами устремлены на тарелку. «Нет, нет в мире глаз темней!» Ненавижу, твердит рассудок, ненавижу, ненавижу. Зачем я только здесь поселилась? Дура я была, дура, дура. Фредерика задумчиво жует кусочек хлеба и размышляет о Хью и Фредерике тогдашней, не нынешней. Прежняя мгновенно поняла бы, влечет ее к какому-то мужчине или нет, стерпит она его ласки или нет. Любит ли он те же стихи, что она, легко ли поделиться с ним своей печалью, удачей, идеей – это другое. Бывали такие, кто при случае мог стать близким, и те, кто не стал бы никогда. На миг она останавливается на этой мысли,