Не стану приводить речь Кюльвера in toto[114]: хотя говорил он с величайшим чувством, так что риторические периоды и отступления производили на слушающих такое же действие, какое производит взгляд кобры на розовоглазых крыс или слова вдохновенного проповедника на верных учеников у ног его, однако – как часто бывает – стоит перенести эту речь на бумагу, как волшебная сила ее уничтожится, а зажигательное одушевление расточится в ряби чернильных начертаний. Да и то сказать, над этой речью бился он ночь напролет, а Дамиан и Розария доставляли ему сиропы и возбуждающее, соли и сладости, отчего мысль его и выражения так часто сворачивали в сторону, что стали сбиваться в густые комки, подобно тому как бывает при чрезмерном возбуждении кишечника, когда в нем образуются завороты с досадительными гниющими комьями. Были там мысли об играх, мысли про обучение речи и чтению, презанятные мысли об устроении потаенной чувственной жизни, каковой, по его убеждению, надлежит не таиться, а протекать на глазах у всех, мысли о наказаниях (ах, эти мысли о наказаниях, так тонко подобранные, так умело расставленные, так ослепительно-яркие!), мысли о жизни в обществе, мысли об одиночестве, мысли о развращенности и прочая и прочая. Мысли об упорствовании и мысли о готовности удовольствовать – приводить весь реестр значило бы испытывать терпение всякого в этом растленном и суетном мире. Поэтому, чтобы ускорить течение рассказа, чтобы он не топтался на месте, я приведу лишь грубый очерк сказанного. Правду сказать, чистота и красота этих помыслов отчасти нарушились при последующем их воплощении, однако, по мнению моему, они проступают и в воплотившемся. Он хотел добра, Кюльвер, он хотел добра, и многие ли из нас достойны такой похвалы?
Поскольку детей в зале не было, не пришли и некоторые женщины, кои, по собственному убеждению, взяли над детьми «попечение». Но Мавис, мать Флориана, Флоризеля и малютки Фелиситы, все же пришла: она души не чаяла в своих детях и тревожилась, как бы Кюльверу не вздумалось их у нее отнять.
Были тут и Розария с Дамианом, они держались вместе и непрестанно осязали тела друг друга. Кюльвер надивиться не мог на успех своей театральной затеи, когда Розария из добрых побуждений согласилась в Театре Масок при всем обществе изображать страстное влечение к Дамианову телу, что сходствовало с его, Дамиана, желанием и чего в обычной жизни она не испытывала. И вот, как я рассказывал, надевши маску с умильной улыбкой и взлохмаченный парик, она прилюдно уступала его жарким домогательствам, Дамиан же, выбравший для представления маску воина, суровую маску героя, утолял свое желание, а публика криками подбадривала его и сладострастно ликовала. Только стала госпожа Розария с той поры вожделеть Дамиановой плоти, и он отвечал ей тем же, хоть и не с таким жаром, и, покуда Кюльвер писал, они сходились у него в спальне, разлучаясь лишь на короткое время затем, чтобы отнести ему кушанья.
Кюльвер посчитал, что замысел его счастливо исполнился.
Ему стало казаться, что кожа на груди у Розарии не такая уж гладкая, что ягодицы у Дамиана глупые и самодовольные.
Он доказал, что показные проявления чувств способны пробудить чувства непритворные.
Не замечал он прежде, как фальшива улыбка Розарии.
Но, живописуя вчуже сладострастный союз Розарии и Дамиана, я, чего доброго, отвлекусь от краткого изложения речи Кюльвера. Примемся за главное блюдо, а историю про союз оставим на сладкое.
Дитя, говорил Кюльвер, рождается от Женщины, но зачатие его, как известно, происходит не без участия некоего Мужчины – которого именно, хотелось бы знать многим, но узнать за верное не так-то просто.
В растленном мире, из коего мы бежали, продолжал он, ребенок воспитывается в семье, состоящей из Мужчины, Женщины и тех, кто имеет к этой семье принадлежность: братьев, сводных братьев, детей женского пола. Части устроения общества, из которого они бежали, сиречь монархии, церковь, просветительные заведения и прочая, созданы по образцу семьи. Они распоряжаются властью, подвергают гонениям, требуют преданности только себе, устанавливают лестницу званий, делают то, что благосклонность и выгоды достаются лишь избранным, и все это порождает угнетения, противусмысленность, собственнические наклонности и алчность.
В новом мире, в Башне, все люди будут равны и станут радеть обо всех в равной степени. Здесь не будет ни брака, ни семьи и каждый ребенок будет ребенком всех членов общества. Через это упразднятся зависть и фаворитизм. Кормящие матери станут питать своим молоком всех младенцев без различия, и от этого все будут или не будут сыты одинаково и никто не будет в обиде.
С этой целью все дети обитателей Башни будут переведены в новые дортуары, которые по его распоряжению сооружались несколько последних недель (хотя на этот случай пришлось нанимать работников на стороне: лишь бы скорее покончить с семьей и учредить новый порядок). Под дортуары эти было отведено одно крыло здания, обставлены они были по начертанию Кюльвера. Имелись тут кровати для маленьких и для тех, кто постарше, просторные и узкие, покрывала, подушки и занавеси густых и ярких цветов, ибо Кюльвер приметил, что разнообразие цветов и осязательных впечатлений идет детям на пользу. Устроил он и светильники, которые должны гореть всю ночь, ибо Кюльвер приметил, что дети боятся темноты. Их расположили так, что в иные уголки свет не достигал, ибо Кюльвер приметил, что пугаться причудливых теней детям бывает приятно, иные же места освещались в заботе о тех, кому бояться вредно. Еще он приметил, что одним нравится спать, как кутята, вповалку, другие же, сторонящиеся общества, охотнее спят отдельно, и при устройстве дортуаров он позаботился о нуждах и тех и других.
– А если кто-нибудь пожелает спать вповалку с другим, а тот желает уединиться, что тогда? – спросил Турдус Кантор.
Дети сами научатся управлять жизнью своего общества, объяснил Кюльвер. Научатся почтительно относиться к чужим желаниям и друг друга удовольствовать. Как скоро в нашем обществе начнет устанавливаться общее согласие, это сделается их природным свойством. Произвол и глумление – порождение Семьи и Государства. Им на смену придут возникшие по разным причинам союзы, основанием коих станут признанные всеми желания их членов.
Далее он говорил об учении детей. Дети, сказал он, станут учиться так быстро, как захотят, учиться чему захотят и как захотят. Нельзя, ухватив детский разум в клещи, искривлять его и выкручивать, заставляя ребенка слепо и бездумно выучивать стихи и цифры, узнавать законы перспективы и затверживать нравоучительные изречения и пословицы. Ребенок должен все открывать сам, пусть он находит ответ на вопрос тогда, когда имеет в том нужду, и никак иначе. Пусть у него будет множество книг – какого рода книги, решать всему обществу, – и каждый взрослый пусть будет готов объяснить дитяте и как читать, и как разуметь прочитанное. Ибо ребенок, говорил Кюльвер, может охотно читать пятнадцать часов кряду, а после неделю-другую к книге не прикасаться, но я убежден, что эти пятнадцать часов будут ему полезнее, чем если бы он месяц читал по принуждению.
А еще, сказал он (не забывайте: я лишь излагаю его речь вкратце), я глубоко убежден, что нам, называющим себя взрослыми, старшими, рассудительными, не грех кое-чему поучиться у малых детей. Приглядитесь: сколько в них упоенной неугомонности и пытливости, а мы, косные и узколобые, подавляем эти чувства: заушаем детей, поджимаем губы, стращаем, как бы они не сделались скопцами, не остались на всю жизнь карликами, как бы не потеряли зрение, грозим геенной огненной. Ребенок – порождение природы, он вырывается из материнской утробы, полный сил, которыми наградила его природа, мы же эти силы подавляем и направляем в дурную сторону. Вспомните, что маленькие девочки в силу естества расположены задирать подолы и показывать мужчинам и женщинам круглые свои животики и задочки. Что бы нам, умилившись, не приласкать те места, которые они в своей невинности нам показывают? Вспомните, что дети обоего пола в силу естества расположены искать наслаждений, источники которых кроются в разных уголках их телесного состава: в пухлых гузках, в укромных сладостных бугорках плоти. Чем, как нынче, изводить и пугать их бранью и криками, что бы нам на это не улыбнуться и не поиграть с ними? Если не препятствовать их простодушным играм, кем они только не станут, чему только не научатся, чему только в свой черед научат нас в рассуждении утонченности наслаждений, буйства чувственных впечатлений, обходительности и несказанной взаимной приятности.
И тут он пустился рисовать такие смелые картины, что те из его приверженцев, кому недоставало широты души и живости воображения, просто оторопели. Он завел речь о пользе нового рода театра (школа, театр и еще церковь, по его разумению, дополняли друг друга) или даже обряда, где мужчины и женщины станут усваивать новое через подражание младенцам, где все они, сияя невинной наготой, соберутся на сцене и станут невинным образом исследовать все телеса, и кряжистые, и цветущие, и млечной спелости, исследовать все отверстия, все уста, все зубы, все впадины, все органы, причастные струению молока, крови, пота, слюны, порождению губных и шипящих звуков, ибо наш картавый лепет во младенчестве, который мы слышим теперь от наших младенцев-учителей, – не есть ли это начало речи более теплой, более созидательной, чем убогое мычание и кряканье, хихи да ахи, в которые выродилась речь в устах у нас, падших? Исступленный вздох пронесся по залу, и Кюльвер вскричал: «О, если бы мы могли вернуть себе телесные чувства, какими они были при рождении, и учиться всему сызнова! Но подобно тому, как в будущем мы образуем себе новые, ничем не стесненные чувствилища и откроем новые, невиданные возможности проявлять участие и наслаждаться, создадим мы и новый язык, подлинный язык любви, и забав, и истины, свободный от несовершенств, недомолвок, невнятности, язык-меч, вольный, как победная песнь семени, брызжущего из члена, – новый всеобщий язык, который еще не знает, что такое стыд, и не знается с чахлой конфузливостью».