Вавилонская башня — страница 49 из 138


Еще, продолжал Кюльвер, приметил он, что дети не питают отвращения к испражнениям человеческим, какое заметно у более брезгливых взрослых, из-за чего отхожие места в Башне не приносят ту пользу, какую могли бы. Возможно, это извращенное следствие чувствительности, которую вкореняет в нас близорукое воспитание, но, может статься, и природное свойство. Он рассудил, что влечение детей к грязи и нечистотам должно употребить на благо, и положил учредить из них выгребные команды: под звуки рожков и свирелей они станут на тележках и тачках бойко вывозить из Башни чаны с этой скверностью. Он придумал им мундиры из светло-оливковой рогожи с алыми галунами где только можно – образцы он показал собравшимся и был награжден любезными рукоплесканиями.


Говорил он и о наказаниях, но, хотя его мысли на сей счет будут важны в дальнейшем рассказе, здесь он изложил их впервые не весьма связно, поэтому я опишу обсуждение их в свое время. Он был бы рад объявить, признался он, что в мире, где правит разум и страсти, карам и гонениям места нет, однако время не приспело: золотой век еще не наступил… В целом же, добавил он, родителям лучше удерживать себя от наказания детей: проступки их ничтожны, пусть их шутливо и дружелюбно наставляют на ум их же маленькие приятели.


Тут спросила разрешения говорить госпожа Мавис. Кюльвер уже приметил, что эта дама всегда ему перечит. Рослая, с каштановыми волосами, неторопливая в речах, она обыкновенно говорила вместе с Фабианом, своим компаньоном – ибо супругами они теперь не были, – и разноречий меж ними почти не бывало, словно они договаривались друг с другом без слов, мысленно. Такие двуединые союзы наподобие двух сросшихся стволов в прежнем мире, до Революции, пользовались доброй славой, теперь же обитатели Башни косились на госпожу Мавис как на особу, которая, как видно, их образ мысли не разделяет. И хотя многие уже пользовались новообретенными свободами и, еженощно собираясь впятером, вдесятером, вдвадцатером в приделах храма или склепах, предавались сладострастным оргиям, хотя все больше было охотников разыгрывать свои желания в Театре Языков и Театре Боли, однако же Фабиану и Мавис такое не предлагали. В первое время после бегства те держались с прочими обходительно и расточали улыбки, госпожа Мавис устраивала для детей и взрослых веселые fêtes champêtres[115], для коих своими руками готовила лакомые печенья и булочки, сладкий лимонад и ячменный отвар, фруктовые пудинги, украшенные вишенками и засахаренными стеблями дягиля. Но теперь, когда большинство открыло для себя более свирепые и буйные утехи, эти бесхитростные пиршества если кого и привлекали, то разве что очень старых и очень юных. И не играла уже на устах госпожи Мавис приветливая улыбка, но широкое чело ее затуманилось. Раз вечером, сидя в своей каменной палате, они с Фабианом завели речь о том, не начать ли и им ублажать других в любовных игрищах.

– Может статься, тебя это развлечет, – сказала госпожа Мавис, на что Фабиан ответствовал:

– Если, зажмурившись, я воображу, что вместо румяной Пастореллы или матоволикой Хлорис я обнимаю тебя, родная, твое гибкое тело, в котором знаком мне каждый шрамик, каждая морщинка у рта, каждая укромная складка, тогда я, быть может, не оплошаю, хотя, правду сказать, не уверен. Но искать разнообразия из страха заслужить осуждение общества противно свободе страстей. Ведь от гнета подобных условностей мы и бежали, и если мы питаем страсть лишь друг к другу, к тому, кого знаем и кому доверяем, отчего бы не счесть это свободой?

– Как бы он не заставил нас представлять эту страсть на сцене, – заметила госпожа Мавис.

– Не думаю, – сказал Фабиан. – У нас не монархия, и он не король. Все мы вольны делать что хотим. Представляют пусть те, кто через такое представление открывают себя самих.

– А мы, скажет он, себя самих не знаем, – возразила Мавис.

– А мы покажем, что знаем, – ответствовал Фабиан.

Возненавидит он нас, подумала дама, но вслух произнести не отважилась. Однако Фабиан услышал ее мысли, и по лицу его пробежала тень.


Кюльвер долго разбирал главенствующие страсти человеческие, разнося их по двум таблицам, сходства и противоположности, соединял их множеством стрелок и помечал знаками: галочки и черточки, мечи, и кресты, и разверстые рты. Начерно подведя итог, он заключил, что для истинной гармонии число граждан Башни должно быть раз в пять больше: тогда здесь могут водвориться и утоляться все мыслимые страсти. Но коль скоро новых обитателей с их новыми страстями Башня не вместит, придется нынешним, с позволения сказать, поднатужиться и «примерить на себя» другие страсти сверх дарованных природой. Если некто имеет страсть отколупывать струпья на чужом теле, а охотников предоставить ему свои струпья не найдется, кто-нибудь может изобразить такого охотника в Театре Боли, и, как знать, не пристрастится ли он к этому занятию.

В госпоже Мавис угадал он пример натуры бесхитростной: женщина, которая видит свое предназначение единственно в том, чтобы вскармливать младенцев. Женщина, заключил он, вся чувственность коей сосредоточена в крупных бурых сосках с темными обводами, которая испытывает наслаждение лишь тогда, когда из груди в детский ротик струится молоко, грудь мерно посасывают крохотные губы и нежно пощипывают беззубые десны, а крохотные пальчики месят пухлые округлости. С самого первого дня в Ла Тур Брюйаре она при всяком удобном случае без стеснения распускала шнуровку и, обнажив тугую круглую грудь, подносила ее ко рту ребенка – что без стеснения, это, конечно, хорошо: стыд здесь осуждался. Вдумчивый читатель, верно, предположит, что Прожектер поставит такую особу кормилицей в какой-нибудь младенческий дортуар, посчитав, что там ей и место. Но, правду сказать, самый вид этих грудей, капли молока, сбегавшие из переполненного ротика, вызывали у него омерзение. Наблюдая, как она безмятежно кормит дитя, он испытывал желание броситься на нее, может, даже вооружившись, исколоть, пронзить эти дерзкие выпуклости, чтобы бледное молоко перемешалось с жаркой кровью, искромсать, отрубить… Проницательный знаток страстей человеческих задумался бы, что причиной этого желания причинить боль госпоже Мавис, что ему от этого за радость, однако Кюльвер еще недостаточно искусился в науке постигать природные свойства души, побуждающие людей причинять боль, наносить увечья, ранить, пронзать, разить, душить. Нет, не прозрел еще Кюльвер, и, чем зря досадовать на омерзительные млекопиталища госпожи Мавис, попытался он рассуждать, обдумать, как употребить ее на благо общества. Для доставления новообретенных наслаждений она, дама эта, не годилась, ибо вожделения к ней, как видно, не испытывал никто – всех, должно быть, отвращало ее закоренелое чадолюбие. Кюльвер считал за нужное приохотить ее к общим телесным утехам, затейливым и многообразным, чтобы сделать их многолюднее. В глубине души он вынашивал замысел, как заставить эту чинную особу переменить свой нрав и раскрыться. Но замысел еще не вполне созрел, и сейчас он не без досады позволил ей говорить. Гадливость проникла в его душу: он заранее знал, о чем она будет вести речь и как надо возражать.

Госпожа Мавис, прижимая к груди маленького Флоризеля, поднялась с места и млечным своим голосом объявила, что отлучать ребенка от матери, давшей ему жизнь, есть мера, о разумности которой можно поспорить. Дитя известное время растет в теле матери, и даже когда связующая их пуповина перерезана, ребенок от матери по-прежнему неотделим: год-другой он не может без ее помощи ни стоять, ни ходить, удовлетворение его жизненных потребностей и телесное благополучие зависят от материнского молока и материнской заботы о том, чтобы наделять его некоторыми умениями и защитить от опасностей.

– Я не утверждаю, что мы созданы такими по замыслу и произволению какого-то божества, – говорила госпожа Мавис. – Я утверждаю, что такими создала нас Природа, ибо повсюду в природе находим мы такую избирательную близость и такую избирательную заботу. Прежде верили, что самки аллигаторов – выродки среди матерей и даже имеют обыкновение пожирать своих чад, однако же обнаружилось, что их чудовищные зубастые пасти на самом деле служат убежищем для их детенышей, которые в минуту опасности мигом укрываются за страшными зубами. Притом не всем беззащитным мягкотелым земноводным дает приют аллигаторша, но лишь собственным отпрыскам, вышедшим из отложенных ею яиц, – тем, кого она знает.

– А коли так, – подхватил Кюльвер со снисходительным презрением, – не ясно ли из этого, какое зло заключает в себе такое лицеприятие, этот рассадник несправедливости и эгоизма, обитель докучливой любви, мешающей резвому ребенку исследовать полный приключений мир за пределами детской. Как сходствует это со злосчастными оказиями, когда матери во сне, повернувшись неловко, наваливаются всем телом на личико беззащитного младенца, отчего тот задыхается насмерть! О нет! Мы при помощи сдержек и противовесов, побуждений и тонких движений чувств приведем дело к тому, чтобы эти порывы и жар «материнской» нежности передавались от каждого всем, чтобы все возлюбили всех, и тогда станет в мире больше согласия, ибо не будут люди соперничать за то, что дается каждому, не будет осиротевший младенец плакать по материнской груди, а заласканный отпрыск вырываться из душных объятий матери: один будет всеми, все – одним. И все вдоволь испытают на себе эту страсть материнствовать – и мужчины, и женщины, и дети, и скопцы, и никому не придется проявлять ее или вкушать сверх меры.

И все вскричали, что Кюльвер прав, что если детей Мавис освободить от исключительно ее попечений, они ничего не утратят, но даже еще приобретут.


Покуда общество осматривало новые дортуары, которые открыла, перерезав ножницами розовую ленточку, госпожа Пиония, полковник Грим и Турдус Кантор поднялись на крепостную стену и обозревали долину. И общество стало восхищаться причудливыми ложами – просторными, круглыми, со множеством подушек и нарядных покрывал, на которых вышиты агнцы, мирно резвящиеся в полях со львятами и пятнистыми леопардами. И сказал полковник Грим Турдусу Кантору: