Вавилонская башня — страница 55 из 138

– Раушенберг уничтожил картины де Кунинга[132], закрашивал их. На том основании, что искусства на свете полно, талантов полно, твори что вздумается, так, как ты в эту минуту видишь. Это все мои уничтоженные работы. Мои прошлые картины, мятущиеся под черным и белым. Кое-какие помню. Вон недурной кубистический автопортрет, это, по-моему, сад в духе Боннара, вид из окна – не удалось изгнать подражательность… Ну да, видишь: под черным ветка цветущей яблони.

– Ты уничтожил, потому что нравились или не нравились?

– И то и другое. И то и другое… Одними прямо гордился, другие терпеть не мог.

– Очень уж это умозрительно.

– Да. Но здесь не только ум, но и сердце. Вот почему меня это затягивает, почему я этим занимаюсь… Это воплощение идеи, что искусство – это все и все на свете – искусство… Немного похоже на действие ЛСД: мир то взрывается миллионами искорок-смыслов, то стягивается в одну точку… А от постели ты напрасно отказалась. Помогает снять напряжение.

– Хорошенький повод для секса.

Фредерика сама удивляется, почему ей не дают покоя загадочные-заурядные камешки.

– Эти камешки: дело в том, что, если я не загляну к тебе в голову, они мне ни к чему. Могу разве что выложить собственный ряд. Обойтись так с чем угодно. С рубашками, или сделать коллаж из шоколадных оберток, понимаешь?

– Мои камешки ты не забудешь.

– Не забуду, – подтверждает Фредерика не без раздражения. – Уж конечно не забуду.

И не забывает.

– Камешки из чужих рук не годятся. И другие предметы тоже, – объясняет Булл. – Мне одна подружка сумками таскала рубашки, подбирала по моему вкусу. Вот я из ее приношений и соорудил коллаж – взял по рубашке за каждый перепихон, но получилось не бог весть что.

Бутылка опустела, откупоривают другую – завалялась в постельном белье, – и Десмонд Булл переходит во вторую комнату. На этот раз он больше молчит, расхаживает от стены к стене и, кряхтя, переставляет подрамники; пояснения сводятся к короткому: «Маски. Еще маски. Еще маски. Горящие маски».

Молчит и Фредерика. Она не так хорошо разбирается в живописи, и рассуждать об этих картинах, даже мысленно их оценить ей не под силу. За время работы в училище она убедилась: высказываться на эту тему – за это ей лучше не браться, хотя фигуры в масках на это так и напрашиваются. Вид у них жутковатый: сочлененные скелеты или шарнирные манекены в масках – модели для художников, – явственно выражающие ужас, восторг, старческий распад, зазывно улыбающиеся, перекошенные в эротическом пароксизме, но – изображения плоскостные, узор из умело наложенных мазков, скопление сопряженных поверхностей или поток летучих семян, которые при ином освещении – свете на картине, изображенном красками, – предстают зияющими глазницами. Цвета где сдержанные, где безудержные: красный, пламенный, золотой, синий, как у Веронезе. А где-то иссиня-розовый на мелово-белом, цвет свечного воска, местами тронутый кровянисто-розовым, там желтая рука, тут небесной голубизны нога…

– Это о невозможности фигуративной живописи, – объясняет Булл.

– О том, каково человеческому телу оказаться в беспредметном мире, – догадывается Фредерика, уловив его мысль.

– Я для себя формулировал немного иначе. Но хорошо сказано. Выпей еще.

– Красивые оттенки розового.

– Это от Энсора[133]. Розовый цвет у него потрясающий. Ты, может, скажешь, что и маски от Энсора, но они и мои: я пишу не энсоровский кровожадный карнавал, у меня это от греческой трагедии: выявление скрытого.

– Как если бы закрашенные картины подали голос, – увлеченно подхватывает Фредерика.

Булл смотрит на нее пристально:

– Что-то в этом роде. Ты умница… Приходи как-нибудь, когда тебе будет «до этого», – перепихнемся так, знаешь, по-приятельски.

Шальная мысль: можно ли перепихиваться с закрашенной картиной? А резвящийся нагишом попрыгунчик – не маска ли, скрывающая пытливый-пытливый взгляд и ум, старающийся разобраться?

– Мне пора к сыну, – говорит она. – Рада была посмотреть твои работы.


В Блумсбери Фредерика застает Лео в дружеской компании с Томасом Пулом и Саймоном. Навстречу ей он не бросается – так он ее наказывает, – отводит глаза, во взгляде читается тревога и карающий гнев. Пул поглядывает на нее так, словно вожделеет.

– Звонил мистер Жако, – докладывает он. – И Хью Роуз. Ты нарасхват. А еще Тони Уотсон. Кажется, ему удалось устроить тебя рецензентом в «Нью стейтсмен».

– Это хорошо… Устала я.

– Сейчас дам кофе. Сиди, я принесу.

Он поднимается. Фредерику мучает совесть. Она должна была вернуться пару часов назад. Томас Пул уходит на кухню, мимоходом погладив ее по голове.

– Я некоторых людей прямо ненавижу, – ворчит Лео.

– Каких? Кого ты ненавидишь?

Лео не отвечает. Помолчав, объясняет:

– Мне не нравится, когда я не знаю, кто где. Я люблю, когда все там, где я знаю. В Брэн-Хаусе я всегда знал, кто где.

– Я же ухожу ненадолго. И всегда возвращаюсь. Нам ведь надо на что-то жить, вот я и зарабатываю.

– Раньше было на что.

Что тут ответишь? Он подвигается к ней и обхватывает за талию.

– Ничего, – отвечает он за нее.

Она прижимается лбом к его голове. Вдыхает запах его волос. Выбора нет. Ей вдруг вспоминается фильм, где собака с хорошим чутьем, не то полагаясь на нюх, не то по силовым линиям магнитного поля, пробегает сотни миль и находит-таки то, что ей знакомо и дорого. Даже в комнате, где таких головок полным-полно, Фредерика различит запах этих волос. Услышит эту ноту среди множества звуков. Он для нее все. Может, она сделала бы другой выбор, но что сделано, то сделано. Теперь это истина непреложнее всякой другой. Любовь такая бешеная, что не отличить от противоположного чувства.

– Мы ненавидим тех, кого любим, – говорит Фредерика. – Такое бывает.

VIII

На Рождество Фредерика, Лео и Дэниел отправляются на север к своим. Они сидят в переполненном поезде, со стороны – муж, жена и ребенок. Томас Пул обиделся, что Фредерика и Лео не остались в Блумсбери, чтобы встретить Рождество по-семейному. Ну да что за Рождество без обид. Фредерика и Дэниел со страхом возвращаются в семью, где нет Стефани. К тому же Фредерика понимает, что обошлась с родителями скверно, Лео они ни разу не видели. В Калверли их встречает Маркус и везет во Фрейгарт. Сейчас он вопреки обыкновению немногословен. Они едут по широкому шоссе через пустоши, и сердце у Фредерики замирает: хмурая местность, сумерки, равнины, открытые всем ветрам, – вот он, север, ее родина.

Новый дом поражает Фредерику своей красотой. На крыльце их встречает не Билл, а Уинифред. Она непритворно рада, улыбается, всхлипывает:

– Фредерика, Лео… – Она нежно гладит их обоих: в прежнее время она бы крепилась, держалась бесстрастно.

Из-за спины Уинифред выскакивает Мэри и мчится навстречу Дэниелу, тот хватает ее и поднимает в воздух. Позади Уинифред стоит Билл. Он кажется теперь ниже ростом, бледнее, воинственности поубавилось; он ждет, как поведет себя Фредерика. Та подбегает, целует и его. Маркус разносит багаж по хорошеньким спальням с видом на пустошь. Все смутно понимают, что приезд Фредерики после долгой обиды или просто нежелания видеться с родителями – это и возвращение дочери в лоно семьи, и все же не возвращение. Стефани не вернется. Уинифред обнимает Дэниела. Билл жмет ему руку. С радостными восклицаниями, задыхаясь от возбуждения, все переходят в гостиную, где в сумраке зимнего вечера сияет разноцветными огнями – зелеными, красными, белыми, синими, золотистыми – высокая рождественская елка, которую Мэри и Уинифред украсили шестиугольниками и многогранниками из золоченой проволоки: одиннадцать лет назад их смастерил Маркус для елки Стефани.

Возле елки стоит сын Дэниела Уилл, десятилетний мальчуган с темными, как у отца, волосами и темными испытующими глазами. На отца смотрит настороженно, исподлобья. Дэниел хочет его обнять и поцеловать, но Уилл уклоняется. Дэниел отходит от него.

– Уилл, ты меня помнишь? – спрашивает Фредерика.

– Более-менее, – отвечает Уилл; у него получается до смешного похоже на Дэниела.

Уинифред привозит сервировочный столик с угощением. Тут чай в серебряном чайнике, подаренном ей на свадьбу, и сэндвичи с мясным паштетом, яйцом и кресс-салатом, и горячие сладкие пирожки, и огромный рождественский пирог.

– Мы вместе делали, – рассказывает Мэри Дэниелу. – Бабушка, Уилл и я. Месили, месили, а потом оставили на несколько месяцев, чтобы пропитался как следует: там много бренди и всяких вкусных пряностей. Всех ждали сегодня и вчера покрыли глазурью и украсили. Нарисовали по краям первые буквы наших имен: Б, и У, и Ф, и М, и Д и снова У, и М, и Л – это Лео, – и вокруг каждой буквы серебряные шарики, а на буквах розочки, а посредине пустошь в снегу, и Файлингдейлская система раннего оповещения – это Уилл выдумал, чуднó… И деревья в снегу, и озера подо льдом, а там ручей и утесы… Жаклин сказала, файлингдейлские шары не нужны, а Маркус сказал: пускай, там ведь они есть… Они из глазури, славные, можно скушать.

Дэниел говорит, что пирог красивый, и это правда. Уинифред некстати замечает, что в пироге ничего религиозного. Но Мэри спешит сообщить, что в канун Рождества они все пойдут в деревенскую церковь.

– Не на всенощную, а на вечернюю службу, на нее всей семьей приходят, и школьные учителя тоже. Мы там рождественские песни поем – я пою хорошо, – все пойдут. Кроме дедушки, понятно.


К чаю приезжает Жаклин Уинуор, привозит всем подарки под елку. Ее сопровождает доктор Лук Люсгор-Павлинс, генетик, вместе с которым она наблюдает за популяцией улиток, полудатчанин-полуйоркширец, человек с торчащей вперед квадратной бородкой и золотисто-рыжими волосами, из-под нависших бровей смотрят темно-синие глаза. На Жаклин, юную приятельницу Маркуса, Фредерика раньше особо внимания не обращала, она мыслилась только в паре с другой его приятельницей, Руфью: Руфь и Жаклин, блондинка и шатенка, набожные девицы из числа Юных христиан Гидеона Фаррара. Жаклин помнилась ей миловидной длинноногой девушкой с длинными прядями волос, в больших круглых очках. Теперь пред ней сухопарая женщина лет двадцати шести: быстрые и точные движения, овальное лицо внимательно, сосредоточенно, шапка блестящих темно-русых волос отливает всеми оттенками. За очками в черной оправе ясный взгляд темно-карих глаз. К ней походит Уилл. Мэри целует ее, Уинифред тоже. Маркус с неподдельным удовольствием произносит: «Джекки…» – рад он видеть и Лука Люсгор-Павлинса. Дэниел расспрашивает про улиток, Лук отвечает, что сейчас у них спячка. Все сидят и непринужденно беседуют, Фредерика наблюдает. Вот Жаклин смотрит на Маркуса, вот Лук Люсгор-Павлинс смотрит на Жаклин, смотрят с особым интересом, но не интересом обладателя – «мое», – а просто более живым, более глубоким. Уинифред хлопотливо потчует Жаклин чаем, пирогом, просвещает насчет рождественских песен. А матери бы хотелось, чтобы Жаклин стала ее дочерью, думает Фредерика. Но Маркус выбрал другую, думает она, особу куда более заурядную и