Вавилонская башня — страница 71 из 138

– Фредерика! А я подумываю издать ваши рецензии отдельной книгой. Читал – хохотал в голос. Я не знал, что вы здесь.

– Я к Дэниелу. – Видимо, Жако решил, что Дэниел имеет о ней пастырское попечение, поэтому она поясняет: – Он муж моей сестры.

– Что вы говорите! А я было подумал, вы стажируетесь на васслушателя.

– Были такие мысли. Но по-моему, я не гожусь. Не хватает терпения и самоотвержения.

– А я бы не прочь… – Розовые щечки Жако розовеют еще пуще. – Конечно, я здесь бываю отчасти как издатель Адельберта. Но это занятие меня интересует. Думаю издать книгу под названием «Радетели» – хорошо бы Адельберт написал. О людях гуманных профессий: психоаналитиках, психиатрах, инспекторах службы пробации, васслушателях… И о новом поколении руководителей терапевтических групп и всяких таких новинок.

– Чай будете? – предлагает Дэниел.

– Да, спасибо, – откликаются Холли и Жако.

Встреча переходит в чаепитие. Беседуют. Джинни Гринхилл по-прежнему самозабвенно внимает телефонной трескотне: другой мир.

– Фредерика за гроши творит у меня чудеса, – рассказывает Руперт Жако. – После ее рецензий я почти ничего не принимаю, но сами рецензии – восторг!

– Но «Хлеб насущный» Филлис Прэтт вы же приняли, – напоминает Фредерика. – Я порадовалась: писать она умеет. Дэниелу и канонику Холли будет интересно. Это о священнике, который утратил веру.

– Она ко мне заходила на прошлой неделе.

– Какая она? Расскажите, – просит Фредерика.

– Больша-ая такая, – начинает Жако. – В черном драповом костюме и черной шляпе, как у священников, с тусклой красной лентой. Приходит и говорит: «Хочу забрать книгу». Я говорю: она уже в производстве, и обложку, говорю, уже сделали: ядреный подовый каравай и нож, этакий сверкающий ножище. И книга, говорю, всем понравилась. А она таким бесцветным голосом: «Книга непечатная, недостойная, прошу вернуть». Я говорю: достойная, и я буду очень переживать – поддался расхожему заблуждению, что люди таких габаритов добрые и жалостливые, – а она свое: «Хочу забрать, недостойная книга». Вижу, нашла коса на камень, и решил стать не косой, а молотом. Требую объяснений: ведь я на книгу потратил столько времени, денег, душевных сил, но дело не в этом – автор действительно талантлива, я наконец открыл действительно хорошего писателя… Говорю и понимаю, что и правда так думаю, и расстроился: за себя стало обидно. А она сидит и тянет ту же песню: «Недостойная книга, хочу забрать». И тут что-то меня толкнуло: «Если вы, положа руку на сердце, подтвердите, что сами хотите, чтобы я отказался от публикации, что на вас никто не давит…» И она потекла, залилась слезами: оказывается, ее муж почитал рекламный текст для обложки – мы ей посылали – и решил, что роман про него.

– А он про него? – спрашивает Фредерика.

– Может, и про него. Откуда мне знать? И я вошел в раж. Начал расписывать, как я для нее расстарался, какая хорошая книга получается. Она оживляется, оживляется, совсем загорелась и сказала, что подумает. Что решит, не знаю. В подробности она не вдавалась. Книга по-прежнему в работе, я ничего не отменял. Чувствую, книга ей дорога. Что она за человек, я так и не разобрал.

– Писать она умеет.

– О да!

– А вторая книга? – спрашивает Фредерика. – Я вам давала отпечатанную рукопись. «Балабонская башня». Почитали?

– А как же! Два или три раза. – Жако переходит на заговорщицкий шепот. – Страшно рискованно. Тут любой издатель может нарваться на неприятности. Даже в наше местами просвещенное время. Нехорошая книжка.

– След в душе она оставляет.

– Это точно. Еще какой след.

Сверху доносится шум, потом шаги: кто-то спускается по лестнице. Черные, блестящие лаком ботинки в трещинах. Грязные-прегрязные васильковые носки, между носками и брюками видна нечистая кожа. Штаны в обтяжку, особенно плотно обхватывающие голени, с завышенной талией, ткань в тонкую полоску, серебристую по матово-черному, держатся на старомодных помочах от парадного костюма. Куртка из темно-синего бархата, замаранная и местами протертая; старое, белое шелковое кашне; длинное серое лицо, серые волосы; характерный запах – крепкий дух гнили и затхлости.

– Я воображал, – дребезжит знакомый голос, – что вы обретаетесь тут в затворе и внимаете теснящимся в эфире стенаниям, в коих и я малым делом поучаствовал. Мне было неловко телесно присутствовать при этих эфирных беседованиях, я заявился тайком и обнаружил, что не все так щепетильны, как я: здесь нет недостатка в посетителях, чья телесность не вызывает сомнений, и я решил, что могу сопричислиться. Я оставил визитную карточку, которую не разорвали немедленно, не предали огню, но приняли. И подумал я: не продолжить ли наш богословский диспут с судьею праведным Дэниелом? Являюсь – и застаю Фредерику за чашкой чая. Ни дать ни взять подземное убежище Потерянных Мальчиков[170]. Я не помешал, мне уйти или можно остаться?

– Мы рады любому гостю, – отвечает каноник Холли. – Узнаю по голосу. Рад повидаться. Позвольте узнать ваше имя. Я Адельберт Холли, а вон там Вирджиния Гринхилл – мы оба с вами по телефону общались, – а этот молодой человек – посетитель, Руперт Жако.

– Знакомая фамилия, – произносит Джуд. – Судьба, это ты.

Фредерика лихорадочно прикидывает. Отважится ли Руперт Жако издавать «Башню», еще неизвестно, а внешний вид и запах Джуда едва ли расположат издателя в его пользу. После последних слов Джуда она решается:

– Это Джуд Мейсон, автор «Балабонской башни», о которой мы говорили.

– Ну и ну… – говорит Руперт Жако. Он смотрит под ноги, теребит прядь волос.

Джуд выходит на середину часовни.

– Кое-какие истязания, которым в дортуарах повергают мальчиков в вашем романе… – начинает Жако.

– Досужая выдумка? Неправдоподобно изощренные?

– Нет-нет. Очень убедительно. Даже привычно. Вы, часом, не учились в школе Свинберн?

Джуд вперяется в него, лицо делается непроницаемым.

– Я, кажется, узнаю даже некоторые особо гнусные чуланы и места, где пытали водой. И некоторые слова из сугубо тамошнего жаргона. «Подъегозчик», например. «Распеканция». «Огуряло». Вы учились не при Клоде Хотбойзе?

Джуд, в своем неопрятном наряде, стоит понурившись, так что сальные волосы закрывают лицо. Потом поднимает голову, раздвигает волосы, как занавес, и откидывает назад.

– Отличный знаток французского языка, – выпаливает он. – И искусный вожатый по темным закоулкам французского декаданса. Характер, правда, тяжелый. И не только характер. Ох, тяжелый.

От этого слова комичная мордочка Руперта Жако искажается гримасой невеселого смеха.

– Тяжелый! – подхватывает он и кивает.

– Я поступил в университет, – продолжает Джуд, не сводя глаз с Жако, – а потом поставил точку. Бежал, дал деру, бросился наутек, удрал, улизнул, испарился, ретировался, только меня и видели. Пустился странствовать по градам и весям Камберленда, дудя в дуду что есть мочи и пробавляясь дубовыми плодами, а потом бродяга-школяр подался в Париж, где нашел прибежище и библиотеку.

– Отличную библиотеку, – добавляет Жако.

– Лучшую в мире, – поправляет Джуд.

Молчание.

– Смею надеться, что мой труд вам подходит? – спрашивает Джуд.

– Своевременная книга, – отвечает Жако. – Кое-кому этот бифштекс с кровью придется не по вкусу.

– Я вегетарианец, – парирует Джуд. – Мясником бываю только в воображении.

Говорят словно на тайном языке.

– Но вы отдаете себе отчет, что публикация попахивает судом? Даже после «Леди Чаттерли»…

– Не задумывался. Писал, потому что понимал: так надо. А «Леди Чаттерли» – книга пошлая и неправдоподобная.

– А «Балабонская башня»…

– О том, что вокруг нас. – Джуд обводит дерзким взглядом ячеистые кабинки, телефоны, обшарпанные кресла между колонн, подпирающих ребристые своды часовни.

– Заманчиво, но рискованно, – произносит Жако. – Но я, пожалуй, рискну.

Он возбужден. Под неровной челкой сверкают капельки пота.

Натуга в голосе Жако Дэниелу знакома. В свое время он ночь напролет убеждал Руперта Жако не вскрывать себе вены. Он, сам того не желая, помнит Жако обуреваемым презрением к себе и нравственными терзаниями, помнит, как тот, дрожащий, заплаканный, наконец пришел ни свет ни заря к Святому Симеону, где сначала его утешал Дэниел, а потом каноник Холли придал ему силы, побудив безропотно примириться со своими тайными страстями, раздвоенностью, неискренностью перед собой. Дэниел открыл перед ним бесконечное многообразие человеческой натуры, Холли же заставил его полюбить свою самость и признать темную сторону души полноценной частью своей личности. Так книга «Наши страсти, страсти Христовы» нашла издателя, а Жако стал захаживать к васслушателям и помогать. К Дэниелу Жако относится настороженно: доверять доверяет, но любить не любит. Дэниел понимает, почему Жако решился на издание и как он огорчится, если издание не повлечет за собой неприятностей. Какие неприятности бывают из-за книги, Дэниел не знает. Но отличить человека, искренне задумавшего самоубийство, от притворщика ему по силам.

– За успех предприятия стоит выпить.

Каноник Холли достает бутылку модной в то время венгерской «Бычьей крови». Наливает по глотку в стаканчики из небьющегося стекла, и все выпивают, даже Джинни Гринхилл: ее подопечный отключился на полуслове – то ли с отчаяния, то ли от смущения, то ли кто-то пришел, то ли нервы сдали, она не поняла.

Фредерика предлагает тост:

– За «Балабонскую башню»!

Все пьют.


Фредерика сидит в комнате цокольного этажа в доме на Хэмлин-сквер. Надо писать, но никак не пишется. Перед ней чистый белый лист. Вечереет. В квартире еще стоит легкий запах краски. Сквозь щели жалюзи Фредерика видит стену заглубленной площадки перед входом на этаж. Жалюзи лютикового цвета своей тенью разлиновали белое пространство листа прозрачно-золотистыми и серо-фиолетовыми полосками. Фредерика обзавелась письменным столом из бледной сосны и темно-синим пластиковым креслом на хромированных ножках.