Вавилонская башня — страница 77 из 138

браслеты. Веки у нее сегодня густо-васильковые, присыпанные золотой пылью. Таксист Рональд Мокстон носит вязаный свитер с рельефным узором и куртку с кожаными плечами; Ибрагим Мустафа – в жакете без воротника, под «Битлз», темно-синем, с зеленой отделкой, и серых, не в тон, фланелевых брюках; Лина Ниссбаум надела бирюзовый мохеровый свитер с воротником, лежащим мягкими складками; сестра Перпетуя в черном, на голове апостольник; на Гислен Тодд жилет с вышивкой поверх водолазки бутылочного цвета; на Элис Саммервил и Одри Мортимер твидовые костюмы и блузки, а на Уне Уинтерсон приталенное вельветовое платье ржавого цвета. Годфри Мортимер и Джордж Мерфи – в строгих темных костюмах. Любопытно, думает Фредерика, почему эти деловые костюмы кажутся интереснее торжественной черной униформы молодых художниц? Она глазами ищет третий костюм: Джона Оттокара.

Сегодня он не в костюме. На нем пестрый, как радуга, свитер, яркое разноцветье вязаных треугольников – лиловых, фиолетовых, желтых, багровых, голубых, синих, зеленых бутылочного и травянистого оттенков, по горловине, манжетам и снизу вязаная резинка темно-синего цвета. Свитер просторный, дорогой. В костюме Оттокар казался сдержанным, собранным, до пресности правильным, что не очень вязалось с его пышной, прибранной ярко-золотистой шевелюрой. В соседстве с этим свитером его шевелюра словно ожила, задышала, даже чуть-чуть по краям растрепалась. В этом роскошном наряде он держится раскованно, крупное широколобое лицо осматривает класс с доброй улыбкой. Когда его голубые глаза ловят взгляд Фредерики, в них вспыхивает огонь. Он сидит в углу, неожиданный, броский.

«Я вас хочу», вспоминает она.

Он улыбается ей.

Она смотрит на это нагромождение треугольников, на Джуда в синем бархате и думает о масках, маскарадных домино, карнавальном ряжении. Молодые художницы наряжаются молодыми художницами. Те, кто собрался здесь, – люди «обыкновенные», то есть разные, непохожие друг на друга, и каждый в каком-то смысле играет роль ребенка или студента, который сидит на детском стульчике и слушает, как Фредерика рассказывает о Лоуренсе и Форстере, о сексе, о смерти, об этом мире. Кто же такой Джон Оттокар? Компьютерщик-программист, человек в деловом костюме, человек, не владеющий языком, нагромождение ярких треугольников? Кто такой Джуд, скрывающийся под эпатажной личиной? Кто такая Гислен Тодд, такая чистенькая, такая в меру щеголеватая в своем расшитом цветами жилете: психоаналитик, слушающая рассказы людей о своих жизнях, сумбурных в унылой повседневности и совершенно логичных в сновидениях? Та ли это Гислен Тодд, которая размышляет о Лоуренсе, о Форстере, о браке, или кто-то другая? Какое у нее лицо, когда она сидит, скрываясь от взгляда пациента на кушетке: такое же, как сейчас? Какое «лицо» ее подлинное? Какая разница между васильковой синевой Хамфри Меггса и арлекинскими треугольниками Джона Оттокара? Судя по цвету, на работу они в этих нарядах не ходят. Но за васильковой синевой еще просматривается распределение ассигнований и публичные библиотеки, Арлекин же опасен… И все же составлять о них представление по этой одежке нельзя. О Джуде можно. И уж конечно о сестре Перпетуе: накрахмаленная белая повязка на лбу, черный платок, обрамляющий лицо и спадающий на плечи.

Завязавшееся обсуждение касается множества вопросов. Фредерика заметила, что у вечерников такие обсуждения ведутся на общем для всех языке, лингва франка, сметающем барьеры между научными школами, дисциплинами, сектами, группировками. Нить разговора протягивается между двумя крайностями: сплетнями и точно разграниченными философскими категориями, а для этого требуется выработать особый язык, отчего на этой нити подчас возникают узелки и обрывы. Взрослые люди, кто умно, кто глупо, рассуждают о других людях – Маргарет и Урсуле, Лоуренсе и Форстере, Биркине и мистере Уилкоксе, – рассуждают так, будто лично с ними знакомы (или незнакомы). Если им напомнить, выясняется, что они вполне отдают себе отчет, что четверо из этих шести – чистая словесность, не люди из плоти и крови, а марионетки в руках автора. Когда Фредерика на это указывает, в ответ Годфри Мортимер указывает, что, на взгляд студентов, Форстер и Лоуренс тоже словесность: потрогать или понюхать их нельзя, а свидетельства о том, что они думали, не менее сомнительны и субъективны, чем такие же свидетельства о размышлениях Маргарет и Урсулы. Однако писатели могут сообщить – и сообщают, – чего Маргарет и Урсула «действительно хотели», что им «следовало сделать» и «какими бы они стали», хотя, как знает Фредерика, с точки зрения литературной критики такие свидетельства недостоверны, и еще вопрос, что «хотели бы» Лоуренс и Форстер видеть предметом обсуждения читателей. Так мы учимся думать. Так, по выражению Форстера и Маргарет, мы «соединяем» прозу со страстью – в словесных и образных вихрях предположений и комментариев, постижений и недоумений. Студенты обращаются к текстам. Аманда Харвилл, сморщив нос и дернув плечами, высказывается в том смысле, что Маргарет и Хелен Шлегель «ненастоящие женщины». Сестра Перпетуя возражает: они как раз настоящие женщины, они руководствуются своими представлениями о сексе и личных отношениях, которые определяют их поступки и толкают на ложный путь. Они «телесно несведущи», в отличие от Урсулы Брэнгвен, которая понимает, каким языком говорит тело и как он связан с языком души. Они не всегда связаны, вставляет Джуд Мейсон: всего четыре слова – краткость для него необычная. Сестра Перпетуя согласна: она и сама знает, что не всегда. (После она рассказывает Фредерике, что посоветовала Джуду принять ванну, а то ведь ему никто не скажет. «И что он?» – интересуется Фредерика. «Говорит: „Мое амбре меня устраивает. Это от брезгливости: так никто близко не подойдет“, – отвечает сестра Перпетуя. – Ну что ты будешь делать с этими позерами? У нашего монастыря, у черного хода, их много толчется».)

Обсуждение сворачивает на прежние темы. Джордж Мерфи снова заводит речь о том, как в романах изображается труд. На лекции о «послевоенной британской прозе» он уже ядовито прохаживался насчет одного недостатка романистов: они слабо представляют, чем большинство людей занимаются на работе. У писателей на уме только любовь и секс, еда и Бог, говорил Джордж Мерфи, и, вообще-то, это понятно: у многих на уме и правда любовь и секс, еда и Бог. Но у многих на уме еще и работа, удобства, машины, собственность, и к ним относятся не с таким пренебрежением и ненавистью, как эти писатели: многие ими прямо одержимы и знают в них толк. Многие общаются с коллегами, и нельзя сказать, чтобы в их компаниях у всех на уме были только любовь и секс – хотя и без этого не обходится. Ему, Джорджу Мерфи, интересен мистер Уилкокс, который по замыслу Форстера является представителем делового, финансового мира («Как и Леонард Баст»[179], – добавляет сестра Перпетуя), но, как ни старался Форстер сделать его интересным, таинственным, получился грубый тупой негодяй. А возьмите Биркина и Урсулу: полюбили друг друга – а дальше что? Мигом работу побоку, и давай мечтать о какой-то целомудренной райской идиллии. Можно подумать, изобретательность, которая помогла человеку создать машины и всякие институции, это зло, погибель. Вот меня романистам не понять, говорит Джордж Мерфи. Не знают они, о чем я все время думаю.

– Что вы думаете в постели, знают, – замечает Аманда Харвилл, которая к Мерфи явно неравнодушна.

– А вот и нет, – возражает Мерфи. – Скажем, тискаю я какую-нибудь аппетитную сексапилочку, так распалился – дальше некуда, а в глубине души: как там курс акций, урожай кофе, политика управления компании? Насчет сексапилочки романист догадается, а что по другим статьям, он понятия не имеет.

Обсуждение продолжается в «Козле и циркуле». Джуд Мейсон идет вместе со всеми. Располагаются за длинным столом, одной стороной приставленным к стене. Джордж Мерфи оказывается между Амандой Харвилл и Розмари Белл, ведающей социальными пособиями, марксисткой по убеждению, которая то и дело затевает идеологические свары с психоаналитиком Гислен Тодд. На сей раз Розмари и Гислен почти в один голос разносят взгляды Джорджа на жизнь и работу. Обеим – каждой по своим мотивам – близко стремление к цельности и самопознанию, по мнению Фредерики свойственное Биркину, Урсуле, Хелен и Маргарет; обе сходятся во мнении, что мистер Уилкокс самодовольный фофан, а лоуренсовские трудяги-шахтеры теряют человеческий облик. На это Джордж ухмыляется с видом оскорбительного превосходства и отвечает, что их идеал – пастушеская утопия. Костюм на нем хорошего кроя, но пиджак немного морщит на талии и сгибах рук. Аманда Харвилл не сводит с него линяло-голубых глаз с синими искристыми веками; Фредерика замечает, что ее тонкая ручка, окованная золотыми обручами, покоится на коленях Мерфи. Брюки, полы куртки и паклистые серые космы Джуда источают крепкий запах. Он сидит рядом с Фредерикой. Наискосок, раскинувшись в темном углу, – Оттокар в своем цветастом домино.

– А сестра Перпетуя дала вам дельный совет, – бросает Фредерика.

– Про мою ману?[180] Это я защищаю плоть от плоти. Ни для кого не вожделенный, никого не вожделею – чем плохо?

Фредерика ерзает на стуле:

– Мне отсесть подальше?

В его запахе смешались душок бекона, прогорклого масла, выдохшегося пива, хотя пьяным она его ни разу не видела, он и сейчас попивает грейпфрутовый сок.

– Вы – не страшно. Стерплю.

Он присматривается к ней:

– А вот в вас вожделение не дремлет.

– Это мое дело.

– Не здесь. Вы перед нами выступаете, а мы всматриваемся, наблюдаем, строим догадки.

– Вожделение дремлет, – отвечает Фредерика. – Закон требует: до развода – никаких вожделений.

Она поднимает глаза и встречается взглядом с Джоном Оттокаром в ярком оперении. Взгляд его слепит, точно луч фонарика. Она спешит потупиться. Джуд ворочается, окутывая ее своим запахом.

– Хороший у вас джемпер, – говорит Фредерика Оттокару. – Свежая струя.