Вавилонская башня — страница 83 из 138

ронние купола, выжидающие наступление конца света. Он сдержанно посмеивается:

– Не думаю, что они способны действительно защитить. Несмотря на их титаническое изящество.

Никто из присутствующих не помнит, сколько минут такой купол дает на то, чтобы укрыться от беды. Четыре? Шесть? Двенадцать? Готовься встретить свою судьбу, произнесла Фредерика. Мы все уйдем в одно мгновение. Необязательно, возразил Лук Люсгор-Павлинс. Смерть может приблизиться, растворенная в воздухе, тихо и незримо перейдя в траву, в молоко, в наши зубы и кости. Ей вовсе не надо лететь из Сибири, через Северное море. Несчастье может произойти и здесь. Не так давно было происшествие в Камберленде. Так его замолчали. Но в костях детей, что попали в облако, есть стронций. Я как раз занимаюсь измерением его уровня в раковинах улиток. И он показывает Фредерике и Джону коробочку с полосатыми раковинами. У некоторых популяций улиток, рассказывает он, в раковине присутствует стронций. Один его знакомый изучал более крупных улиток – partula suturalis – на атолле Муреа, там недалеко французы проводили ядерные испытания. Содержание стронция показывает меру роста раковин, и, когда он привлек к этому внимание, французы его оттуда попросили.

– Я же обнаружил стронций в ракушках в Ланкашире, – продолжает он. – Берешь раковину, покрываешь прозрачным гелем, а затем вертикально разрезаешь алмазной дисковой пилой так, чтобы получилась красивая спираль – золотая спираль Фибоначчи, – и потом по ней датируешь события, измеряя слои.

Джон Оттокар расспрашивает Люсгор-Павлинса о его работе. Тот рассказывает, что исследует генетические особенности популяций: некоторые популяции полосатых улиток, helix hortensis (или cepaea hortensis) и helix, или cepaea, nemoralis, изучали в 1920–1930-е годы, фиксируя преобладание или редкость определенных узоров, количество и толщину полосок, их отсутствие, цвет.

– Глядя на них сейчас, мы пытаемся обнаружить свидетельства естественного отбора. Мы наблюдаем за популяциями в различных местах обитания: в лесополосе, на обочинах дорог, в лесах – буковых, дубовых, смешанных, – и следим за изменениями, происходящими с улитками в зависимости от условий среды. Некоторые из них розовые, некоторые желтые; есть данные, что однотонных улиток больше в буковых лесах, а полосатых – в лесополосе, где они, вероятно, маскируются от дроздов. Мы пришли сюда, потому что здесь есть наковаленка дрозда, и мы собираем разбитые раковины – как видите – и считаем их, а также фиксируем изменения в рисунке.

В самом деле, на обочине дороги лежит большой камень, вокруг которого – осколки раковин. Некоторые из них открыты, и внутри видна поблескивающая в центре спиралька. Некоторые похожи на раздавленные яйца.

– Но дроздов становится меньше, – говорит Жаклин. – Некоторые наковаленки брошены. Мы думаем, что это из-за пестицидов в пищевой цепи: дрозды едят жирных лоснящихся червей, в которых полно тиофосфата, или дильдрина, или гептахлора, и если они не отравляются, то становятся бесплодными или производят на свет уродцев; яд повреждает ДНК, изменяет гены так же твердо, как радиация. Дрозды, которых мы изучаем, по-прежнему здесь, по-прежнему поют, по-прежнему разбивают улиток о наковаленку, но много где их уже нет. И тогда следует ждать изменений и в популяциях улиток.

Фредерику пробирает дрожь: есть что-то жуткое в этих разговорах о рукотворной смерти, беззвучно приходящей сквозь воздух, воду, материю, сквозь листья, мех, плоть, кости и раковины, – здесь, на болотах, один на один с бдительным безмолвием непомерных белых шаров. Джон Оттокар и Жаклин Уинуор беседуют, и в их словах звучат негодование и страх перед своим поколением и злость на старших, которую они – еще не постаревшие – продолжают чувствовать.

Фредерика перебирает раковины, собранные Луком Люсгор-Павлинсом. Она разглядывает прелестные завитки и дужки, спиралевидные домики исчезнувших ползучих существ – рогатых, слизистых, блестящих, семитысячезубых. Люсгор-Павлинс показывает ей: вот розовые и желтые, с одной полосой и с несколькими. У helix hortensis, говорит он ей, белая губа – «прелестная, блестящая, белоснежная губа», поэтично произносит он, а helix nemoralis можно отличить по густо-черной губе, «глянцевито-черной». Судя по тому, какие он подбирает слова, видно, что он любит существ, которых изучает.

– Всю историю они носят на своей наружности, – замечает он, – весь генетический склад – на спине.

– И, глядя на них, вы убеждаетесь в правоте Дарвина? Естественный отбор действительно меняет генетическую структуру популяции?

– Не совсем так, – отзывается Лук. – Многое еще совсем непонятно. В согласии с ортодоксальной дарвиновской теорией популяции, находящиеся под одним и тем же давлением отбора, должны становиться все более однородными с генетической точки зрения. Но так не происходит. Напротив, налицо поразительный генетический полиморфизм. Присутствуют самые разные формы, хотя с точки зрения строгой теории их быть не должно. У ископаемых популяций cepaea nemoralis десятитысячелетней давности мы видим такое же разнообразие в расцветке и рисунке раковин, что и сейчас.

– Может, давление отбора бывает разным…

– Когда речь заходит о многообразии, – продолжает Люсгор-Павлинс, – я люблю цитировать Бэкона. На спинках моих улиток я пытаюсь распознать элементы языка ДНК и вспоминаю его слова. «Все мы одинаково дивимся, каким образом меж миллионов лиц нет ни одного схожего; но я, напротив, изумляюсь тому, почему такое должно быть возможно. Всякий, кто подумает, сколько тысяч слов было легкомысленно и без должного тщания составлено из двадцати четырех букв и из скольких сотен линий сплетена ткань одного человека, поймет, что наличествующее разнообразие необходимо»[188]. В алфавите ДНК всего четыре буквы, но и с их помощью можно создать бесконечное разнообразие. Даже среди улиток.

Фредерика рассматривает лицо самого Люсгор-Павлинса. У него крепкая, жесткая, рыжеватая борода, аккуратно подстриженная и полная решимости. Рот, скрытый среди этих огненных шипов и колючек, плавно очерчен. Глаза посажены глубоко. Уши слегка заострены. Он напоминает лиса. И он этим похож на нее, и окраска у них отдаленно, но родственная: со стороны могло бы показаться, что из этих четверых они родственники, думает Фредерика. Она улыбается ему, а он улыбается в ответ, не участвуя в этом всецело, продолжая думать об улитках и ДНК. Взгляд Фредерики плавно переходит на Джона Оттокара – широкие брови, светлые волосы, хребет, в котором был осязаем и узнан каждый позвонок.

– Лица могут быть схожи, – говорит она Луку. – У Джона есть однояйцовый близнец. Я с ним незнакома.

Люсгор-Павлинс протягивает ей две раковины, обе желтовато-зеленые и без полос.

– Генетики любят близнецов, – говорит он. – Особенно близнецов с разной историей.

– Тогда Джону есть что вам рассказать, – отвечает Фредерика.

– Хорошо. – Он протягивает ей другую раковину, на бледном теле которой видны темные полоски спиралей. – Вот. Подарок.


Вечером Джон и Фредерика возвращаются в Готленд. В сумерках они идут по деревне: желтыми, потусторонними глазами на них смотрят черномордые овцы. В памяти у Фредерики что-то шевелится. Когда-то она приезжала сюда автобусом, на экскурсию, и получила, как ей теперь кажется, любопытный и полезный опыт со знатоком кукол. Вид овцы и тернового куста вызвали образ этого человека, Эда, во всей его любопытной и одновременно отталкивающей телесности, но также вызвали и мысль – мысль о ее собственной обособленности и о силе, которая, возможно, внутренне присуща ей, силе разделять: секс и речь, думает она, честолюбие и брак… О чем я думала? Она вспоминает, что думала о Расине, и ритмичном движении ее ног, гармонично согласующемся с ритмичным движением ног Джона Оттокара. И в голову приходит двустишие, совершенно неуместное здесь, среди этого пейзажа, и именно поэтому интересное, поэтому притягательное:

Ce n’est pas une ardeur dans mes veines cachée:

C’est Vénus toute entière à sa proie attachée[189].

Она вспоминает и чувствует восторг от равновесия строк, от того, как они стыкуются в цезуре, как одновременно разделяет и соединяет их рифма. Она проговаривает стих вслух, и Джон Оттокар влюбленно касается рукой ее ягодиц, смеется: «Точно». Фредерика замирает, голова кружится от возбуждения, она крепко обхватывает его руками: на них смотрят овцы и мужчина, который читал «Леди Чаттерли» в розовом ресторанчике. Они обнимаются, целуются, идут дальше. Они прислоняются друг к другу. Разум Фредерики, темной змеей зарывшийся во тьме, подбирает слово, которое тогда казалось залогом силы и защищенности. Она вспоминает, как ее огорчило то, что Стефани, по-видимому, обрела счастье с Дэниелом. Она думает о Форстере и Лоуренсе, о мистическом Единстве, и слово возвращается к ней вновь, уже более настойчиво: «наслоения». Наслоения. Все раздельно – как слюда. Не связанные метафорой, влечением или желанием, а разделенные объекты знания, системы работы, открытия. В кармане пальцы касаются раковин улиток Лука Люсгор-Павлинса, двух зеленоватых и одной полосатой. Полосы – это тоже наслоения или органические наросты? Вот слой стронция, выявленный при помощи алмазной пилы, – происшествие в Камберленде, выпадение из воздуха. Что она хочет сказать? Отчасти то, что даже ее страх перед приходящей из воздуха смертью – не всепроникающ, не всепожирающ. И вот первое смутное предчувствие будущей художественной формы: фрагменты – соположенные, но не сплетенные, не взвивающиеся «органической» спиралью, как дерево или раковина, но сложенные из кирпичей, слой за слоем, как лондонская Почтовая башня. Белые шары стоят на болотах – среди вересковых пустошей, неолитических камней и холмов, но красота их – в парадоксальном сочетании инакости и вписанности в общую картину.