С тех самых пор Том меня начал называть «наш Харон», сокращенно – Хари. А я не обижаюсь, знаю же, что он не со зла. В той, бывшей, жизни меня вообще Птицей прозвали. Может, из-за того, что привычка у меня руками размахивать? А тут все уже привыкли: «Хари, Хари», – давно забыли, что это прозвище означает и что у меня другое, настоящее имя есть. А мне-то какая разница. Хари так Хари, я и с моряками всегда только так знакомлюсь…
Когда багровое солнце садится левее Сторожевой башни, облака вытягиваются рваными цветными лентами – вот фиолетовая, вот розовая, вот золотая, а там, на дальнем краю неба, лимонная, и проступает сквозь прорехи белое и голубое. И полощет ветер эти ленты, только не на небе, а в воде. Ах, медленное небо закатное, ах, беспокойная вода живая! – только этой вот гранью между подвижным и замершим и проступает горизонт.
И деревья, деревья живут, вздымают кроны над водой, шепчутся с ветром. Как такое может быть? – не погибли, не сгнили, и каждую весну зацветают каштаны, и каждое лето зреют желуди на дубах. Да что там дубы, трава зелена под водой, и рассыпаны мелкие синие осколки незабудок в затопленных двориках. Десять лет! Да что ж это за море такое обняло город, не бывает таких морей.
Друзей у меня не то чтобы много. Да нас здесь вообще мало, человек сто, может, наберется. Ольга и Дин в бывшем театре живут, в костюмерной, выше только чердак. Когда вода пришла, им всего-то лет по пятнадцать было, и Ольгины родители решили остаться, а Диновы – уехать, только он сбежал, потому что уже тогда влюбился, так и не смогли его увезти. Я приехала, он еще у матушки Kоры жил, тесто помогал месить, а потом уж они с Ольгой поженились и жилье себе выбрали. Нет, вы не подумайте, я к ним не за тряпками бегаю, куда мне наряжаться – моторка же, масло машинное, солярка, любой наряд вмиг измажешь. Вот Ольга приодеться любит: то кринолин у нее, то туника, а то шкура леопардовая на одной лямке через плечо – красиво! А Дин как выбрал себе черный кафтан с рукавами-фонариками, так и ходит всюду, даже на работу. Туристам нравится… А в самом конце коридора у них – осветительская с пультом. Большинство прожекторов, конечно, давным-давно замкнуло – сцена-то под водой, – только голубой горит. Всегда горит, никто его не выключает. Можно через стекло вниз посмотреть – там декорация осталась: широкая лестница с колоннами, всю ее то ли тиной, то ли мхом затянуло, водоросли проросли, рыбки плавают – и голубой свет. Красиво – дух захватывает!
Леонел говорит, под водой вообще красиво. Все уговаривает меня внизу поплавать. А я и нырять-то никогда не умела, у меня задница широкая, мгновенно всплывает. Он смеется, дескать, ничего, груз привяжем, и нырнешь, но я пока что не решаюсь. Он вообще хороший, Леонел, только старый уже, борода седая – как он ее в свой костюм для погружения прячет, ума не приложу! Вот и Соня мне твердит: хороший, поженились бы… А я здесь не за тем, чтобы замуж выходить, я его и полюбить-то только ненадолго могу – ну и зачем хорошему человеку лишние огорчения? Лучше уж так – дружим и дружим, ведь, если бы все всерьез, кому тогда, кроме меня, моряков провожать?
А Соня в своем ресторанчике живет. Ну то есть когда-то это довольно большой ресторан был – на обзорной площадке телевышки. А потом Соня часть себе под квартирку отгородила и для матери еще комнату сделала. Я заходила – хорошая комната, светлая, старая Дона целыми днями в кресле сидит, вяжет и радио слушает, а на кровати три кошки спят: рыжая, черная и трехцветная.
Что еще интересно – лифт у Сони до сих пор работает. То есть можно подплыть, кабину вызвать и к ней наверх подняться, а можно и на самое дно спуститься, Леонел так ездил, прямо в акваланге, вывеску «Ресторан ПОДНЕБЕСНАЯ» снизу привез. Здесь китайская кухня раньше была, да. А в лифте – воды ни капли. Просох что ли, пока поднимался? Непонятно. Но здесь многое непонятно.
Том режет из мореного дерева фигурки и отдает их воде. Да, так и бросает в волны прямо из окна, зная: ровно через пять лет море вернет их – совсем другими. Ни единой зазубрины, ни одного острого угла, узор годовых колец точно прожилки в яшме. То, что было сделанным, стало цельным и настоящим. «Что это?» – удивляются туристы, но кто хоть раз сжал в ладони фигурку из лавки Тома, уже не сможет расстаться с ней никогда – только бы чувствовать эту твердость, эту гладкость, скользить пальцами по изгибам… «Сколько с меня?» – и отдают Тому деньги, морю – сердце. Резчик не знает, что случается с ними потом – голубеют ли их глаза, забывают ли они имена своих жен и таблички на дверях своих кабинетов, чтобы однажды очнуться от сна обыденной жизни на пирсе, отыскивая взглядом свой корабль, или только лунные вечера топят их сердца в приливе тоски, что отхлынет утром, оставив лишь мелкий мусор повседневности.
На самом деле эту комнату не я обживала, она мне осталась после Эжени. Это ее кровать, и шкаф ее, и зеркало, а вот кресло уже я сама привезла. Нет, Эжени здесь больше не живет, так уж получилось: я приехала, а она уехала – на том самом корабле. Куда? Не знаю, она мне не говорила.
Ох, не люблю я эту историю рассказывать! Я и себя-то прежнюю уже плохо помню, словно первые тридцать пять лет жизни и не мои были. Кем же я работала-то тогда? Ну, неважно! Словом, вытащила меня однажды подруга на курорт. Я эти пляжи, если честно, терпеть не могу: обгораю мгновенно, кожа тонкая, даже и не поплаваешь толком… А здесь знаете как по ночам плавать здорово! Я в одиннадцать вечера, если моряков встречать не нужно, моторку на прикол ставлю – люди же спят, шуметь нельзя, – а сама купальник надену и прямо из северного окна в волны. Это я только нырять не могу, а плавать – сколько угодно, меня вода хорошо держит. Мы так, кстати, с Томом и познакомились: плыву, звездами любуюсь, и вдруг какая-то штука мне прямо по плечу! Это он очередную свою скульптурку бросил, не глядя. Я от неожиданности забарахталась, а Том решил, что тону, спасать полез. Он вообще-то нелюдимый, если бы не этот случай, может, никогда бы и не разговорились…
Ну да, я же про то, как сюда попала, рассказывала. Так вот, на курорте на этом подруга моя быстро с местным парнем познакомилась. Как же его?.. Алим, что ли? Красивый парень, высокий, широкоплечий… Местные вообще любят с туристками романы крутить. Удобно: две недели бурных страстей – и до свидания, никаких претензий. Только меня лично все это и дома достало. Не везло мне, никогда не везло. Я влюбляюсь, а в меня – нет. Иногда даже думала: хоть бы соврал кто для приличия, хоть день себя счастливой почувствовать. Сейчас вспоминаю – сама себе не верю.
В общем, подруга с Алимом своим по дискотекам порхает, а я все эти топтушки не люблю: грохот, духота. Все, что с собой взяла, уже перечитала, не станешь же полную сумку книг на курорт набирать, а купить здесь нечего, кроме кошмарных журнальчиков. Тоска. И еще целая неделя впереди.
Ну вот, поплавала я однажды ночью в гостиничном бассейне, дай, думаю, на пляж схожу. Купаться там в темноте запрещено, но хоть так погуляю. Подальше от дискотеки ушла, иду, мысик огибаю и вдруг вижу: корабль стоит. Совершенно непонятно, откуда взялся, тут же пляжи всюду, причаливать нельзя. Однако же вот, стоит – красивый, белый, на волне покачивается. И человек ко мне по берегу идет. Мужчина.
Они столько раз говорили потом – о прочитанных книгах и гаснущих звездах, о причудливых привычках котов и играх, в которые играли в детстве, о запомнившихся стихах и случайно подсмотренных чудесах – на палубе, в тревожные ночи новолуния, когда лишь на секунду слепит тебя вращающийся прожектор на носу и вновь ни зги, тьма, только два их голоса, пробивающихся сквозь шум волн. И касание рук в этой темноте – как молния, и уже невозможно остановиться, сдержать себя, вспомнить о любви и нелюбви.
Они спали в его каюте на узкой койке, тесно обнявшись, прижавшись друг к другу, чтобы не упасть во сне, кожа к коже, и она запомнила, как стучит у него, спящего, сердце. Да, все было между ними, только вот любви опять не случилось, и каждый раз, заглядывая в его глаза, видела она в них отражение другой женщины – стройной, гибкой, рыжей, то с торжествующей нахальной улыбкой, то печально и нежно выдыхающей испанские слова.
Нет, это было слишком больно, нужно было уходить – уходить, какой бы мучительной сладостью ни приковывало ее к нему.
Да какая вам разница, как его звали? Всех как-то зовут, не в этом дело.
В общем, рассказал он мне, что корабль этот – библиотека, и на борту у него – все лучшие книги мира, а появляется он только там, где кому-то очень нужен.
Ну так вы ошиблись, говорю, никому здесь ваш корабль не нужен. Слышите, как народ веселится? Здесь не до книг!
А тебе, спрашивает, разве не нужен?
Мне, говорю, да. Корабль, самолет, дирижабль – только бы увез подальше отсюда. А если по пути почитать что-нибудь стоящее дадут, так и вовсе замечательно!
Ну так поехали, отвечает.
И я поехала.
А мне действительно было все равно куда – да хоть в гарем к арабскому шейху, хоть рабыней на плантации. Я как представила себе, что еще неделю здесь промаюсь, а потом – опять домой, с десяти до семи – на работе, два часа – дорога, кот, интернет, телевизор… Повеситься – и то причин нет, кто же от серой тоски вешается?
А библиотека непростая оказалась. Мне уже потом объяснили, что в ней каждый человек свою книгу найти может. Ну, такую книгу, где его несостоявшаяся судьба описана. То, чему он был предназначен. То, ради чего до этой самой минуты жил и стал, каким стал.
Нет, я не побоялась. Я нашла.
Каждый второй день полнолуния открываются двери безымянного кабачка на Западной окраине, и, поднимаясь по ступенькам из-под воды, входят в него моряки. Пронзительно играет свои бодрые песенки механическая пианола, ром и джин наполняют стаканы, приливая с донышка до краев, сам собою поворачивается в очаге вертел с кусками мяса, а Хари улыбается из-за стойки каждому – непременно каждому! Хари подсаживается за их столы, поет с ними песни, обнимает за шею, Хари танцует с ними, звеня хрустальными браслетами, смахивая взметнувшимися юбками свечи со столов, но здесь ничего никогда не загорится, здесь всё соль и вода. Хари любит их – невернувшихся моряков, любит за всех тех, кто не захотел любить и ждать их на суше, любит последней земной любовью, последней радостью, чтобы было о чем вспомнить в сухом и теплом раю, чтобы было о чем пожалеть, было, за чем потянуться на землю, было, ради чего родиться вновь и вновь отдать душу морю: море тоскует без живых, человеческих, накрепко слитых с ним душ. И даже когда Хари поднимается с кем-то, кому это действительно нужно, наверх по скрипучей лестнице, чтобы сдвинуть с плеч широкие лямки и переступить через платье, это не работа, о нет, она любит каждого всем нерастраченным в буднях сердцем, всем невостребованным сердцем своим, – и к чему знать морякам, что любовь эта гаснет, лишь только закрываются двери рассвета? Да, она сама открывает им двери рассвета и провожает, и машет вслед с улыбкой, даже не пытаясь стереть текущие по щекам слезы, – им, уходящим с памятью о ее любви, им, не успевшим полюбить в ответ. И иногда, в иные – пустые – ночи, Хари втайне думает, что если бы хоть кто-то из них всей душою захотел остаться с ней, то ни смерть, ни жизнь не стали бы возражать. Правда, тогда пришлось бы искать на ее место кого-то еще, а много ли женщин согласились бы на такую работу? И все же Хари надеется: без надежды какая же любовь?