Важенка. Портрет самозванки — страница 11 из 54

— Вы вот тут сидите, а на кухне казан поставили с мясом, прямо вот такие шматы, — отмерил ладонями размер кусков Вадик, вернувшийся из туалета.

— Нет уже селедки жареной? — кокетливо поинтересовалась Важенка.

На дело пошли только мужчины: Коваленко с Вадиком, а соседа Костю, поклонника Дерконос, поставили на шухер. Вот только этот “шухер” ему плохо обрисовали.

— Чё делать-то? — слабо выкрикнул он им вслед.

— Просто подай знак, если этого увидишь. Свисти в случае чего! Пой, — Вадик кинулся в кухню за Коваленко.

Расчет был на то, что башкир, хозяин казана, жил от кухни в другом конце коридора. Должны были успеть.

Коваленко сдвинул мохеровым шарфом тяжелую крышку казана, а Вадик, обжигаясь паром, пытался выловить оттуда шматы мяса. В то самое мгновение, когда у него наконец получилось зацепить алюминиевой вилкой приличный кусок, в кухню буднично вошел хозяин похлебки. Застыл, ошеломленный, на пороге. Вадик спиной к двери, в клубах пара наезжал на Коваленко, чтобы тот подставил ему тарелку под добычу: да скорее же, дебил! Но “дебил” молча кивнул на дверь. Вадик обернулся. За расфокусированным силуэтом башкира зверски жестикулировал олух Костя, запоздало подавая какие-то свои карельские сигналы.

Вадик выматерился, швырнул мясо назад в ароматное варево. Коваленко же со всей дури обрушил крышку обратно, и они гордо и зло покинули кухню, даже не взглянув на онемевшего башкира.

Долго трясли за грудки Костю, который, с трудом пробившись через ор, объяснил, что башкир появился неожиданно, из другой комнаты, той, что рядом с кухней, с луковицей, — и куда петь-свистеть? в лицо ему, что ли?

Важенка изнемогала от смеха.

Дальше Вадик пытался раскрутить Костю на домашнюю тушенку, которую подозревал в его близких закромах, но тот что-то мычал в ответ, отнекивался, а потом и вовсе исчез.

— Прикинь, он однажды с каникул двух кроликов и гуся привез. Спрятал от всех в чемодан, чтобы не делиться, а они там стухли. Сосед обнаружил их под кроватью, когда вонь пошла, — Вадик разливает по стаканам водку.

На замызганной газете жирные пятна и рыбья чешуя, лужица пива, хлебные крошки разваленной буханки, от которой они отщипывают; макают мякиш в томатную пасту.

— Атас вообще, первый раз томатную пасту с хлебом, — качает головой Важенка. — Я уже пьяна-я-а-а.

— Ну дак, а какой тебе быть? С утра бухаешь с мужиками наравне, — хмыкает Вадик.

— Ва-а-адик! — укоризненно тянет она.

— Чё, не так, что ли?

Она знает, что хамит он сейчас оттого, что ее выбор пал на другого. И тогда Важенка с продуманной живостью рассказывает про их с Татой жизнь в “Сосновой горке”, а потом забирается еще раньше, в школьные годы. Говорит ярко, едко. И за ее актерство, за ум, за эту живость, что легко заменяет красоту, Вадик, оттаяв, прощает ей нелюбовь.

— Я смотрю, язык-то у тебя подвешен, — немного ревнует Коваленко. — Непростая ты девочка, да?

— Что ты имеешь в виду? — смеется польщенная Важенка.

Они смотрят друг другу в глаза, улыбаются.

— Что имею, то и введу, — не выдерживает Вадик этой пытки взглядом.

Проснулась оттого, что захотела в туалет. Не сразу вспомнила, что она на мужском этаже. Постаралась уснуть снова, прильнув к спине Коваленко, но тот глухо заворчал во сне, скинул ее руки. Важенка сдвинулась на край, открыла глаза.

Приглядевшись, смогла различить низкий журнальный столик с остатками застолья. Уличный свет — штор в комнате не было — тускло отражался на боку стеклянной банки, из которой все еще разило пивом. Из пепельницы вывалились окурки, храпел Вадик. Она долго искала свое белье, натыкаясь на предметы, сильно ушибла колено об угол стола, тихо взвыла в теплой вонючей темноте. Маленькими шажками, выставив руки вперед, двинулась к двери. Все еще пьяная, долго возилась с замками, не понимая, как их открыть.

Крадучись спустилась к себе на первый. Естественно, что Дерконос закрылась на собачку. Важенка выругалась шепотом, потом принялась негромко стучать в дверь.

— Сколько можно, каждую ночь одно и то же, — шипит гусыня Дерконос.

Важенка быстро укладывается, сворачивается калачиком, обхватив всю себя руками. Ненавижу, пульсирует внутри, ненавижу.

* * *

Комендантша почти никогда не смотрит в глаза, бубнит что-то под ноги, в сторону, и по имени никого не помнит. Низенькая, и, чтобы разобрать, о чем она, надо поднырнуть куда-то под ее отросшую пегую химку. Но, если отыскать ее жидкий светлый взгляд, он неприятно ужалит — пулькой зрачка прямо в лоб. Женщина в теле, но ходит стремительно — ее сожженные пряди пружинят, развеваются по всем коридорам вместе с полами черного рабочего халата с цветастым воротничком. Падежей она не помнит, говорит сбивчиво, спешит, часто проскальзывает мимо “ж” и “ш”, заменяя их на что попало.

— Девочки, этсамое, — швыркает она носом, — чё не в сколе-то? Давай в телевизёную, там, этсамое, на…

Она протягивает Важенке черную шелковую ленту и коробку стальных булавок. Важенка уже обо всем догадалась, но валяет дурочку — не поняла, Жанна Степанна, зачем мне в телевизионную? Жанна злится. Жанне, чем сказать, проще туда сгонять и ткнуть в огромный портрет Брежнева, который сняли со стены и несут к сцене вахтер Боря и еще какой-то парень. Жанна подбегает вплотную к портрету, мычит, жестикулирует, показывая, куда надо крепить ленту.

— Она же узкая для него, — кочевряжится Важенка.

Комендантша хмурится. Важенка показывает, как это некрасиво: узенькая ленточка на массивном портрете. Потеряется, рассуждает Важенка. Жанна зыркнула, махнула рукой, умчалась куда-то.

Две первокурсницы закончили натирать мастикой плохонький паркет, и теперь Боря с помощником расставляют шаткие секции стульев с откидными сиденьями. Важенка уже почти закрепила ленту, когда в телевизионную ворвались Жанна с бельевщицей. Заплаканная бельевщица протянула ей отрез шерстяного крепа, причитая, что вот пальто на зиму пошила два года как уже, а это остатки, пригодились теперь, и ведь никогда не знаешь — вроде не болел… или болел?

— Ты его на трибуне-то видела неделю назад? — спросила комендантша. — Седьмого на параде?

— Видела, — насторожилась бельевщица. — И чего?

Важенка с любопытством прислушивалась. Комендантша метнула на нее свой колючий взгляд и заключила:

— И ничё. Больше не увидишь!

Ленты сунула Боре, чтобы он прикрепил их к красным флагам на входе, которые еще не успели снять после праздников.

Началась прямая трансляция. С экрана лилась трагическая музыка, пахло мастикой, погасили лампы, и только серый ноябрьский свет в три высоких окна. Жанна у дверей телевизионной ловила всех проходящих, перенаправляя их внутрь. Сопротивляющихся подталкивала сильными короткими руками: давай-давай, воздь наш, в последний путь! Через час уже скука смертная — бесконечное прощание, почетный караул из партийных шишек, гроб с телом водрузили на артиллерийский лафет, сзади генералы и адмиралы несут на алых подушечках несметные награды генсека. “Он похож на большого ребенка, когда награждает сам себя!” — восклицала соседка Секацкая при вручении очередного ордена. Бельевщица заливается горькими слезами, прямо убивается. Важенка даже позавидовала — ей тоже хотелось заплакать. Было до обморока любопытно, что же теперь будет. В какую сторону повернет жизнь?

— В Мавзолей повезут? — спросила шепотом худенькая первокурсница, та, что натирала пол.

— Ага, завезут… со старшим попрощаться, — сострил какой-то ленинградец, которого с двумя его дружками комендантша только что загнала в зал.

— Сволочи, — ахнула про себя Важенка, метнув на красавчиков гневный взгляд.

Все трое были в импортных хороших куртках. Тот, кто высказался про “старшего”, элегантно сжимал в руке кожаную тонкую папку. Важенка засмотрелась, выпрямилась.

Шел нескончаемый траурный митинг.

— Ой-ой-ой-ой-ой, война, наверное, будет, — запричитала заглянувшая на минутку тетя Тося, вытирая руки о грязный фартук.

Троица ленинградцев заржала в голос и удалилась в коридор. Важенка выскользнула за ними.

Вернулась она, когда гроб уже опускали в могилу на прочных белых лентах. Почему-то стало страшно, что он вот-вот сорвется, скользнет туда сам. Народу в комнате набилось много, сидели, стояли, не дышали почти, все вместе словно помогали своим взвинченным вниманием тем двоим с лентами — осторожнее, пожалуйста, осторожнее. Потому и содрогнулись, когда на последнем движении вниз с экрана загрохотало на всю страну: уронили, гроб уронили! да залп это, залп орудийный! Заголосила бельевщица, грянул гимн, и слезы из глаз Важенки, а поверх всего улегся оглушительный рев гудков. Гудели фабрики и заводы, машины и паровозы, пароходы. Гудело все, что могло гудеть. Три минуты гудела вся Выборгская сторона, гудел Ленинград, вся советская земля, выворачивая души наизнанку. Прощай, старая жизнь, стоячее время-болотце, пусть, пусть перемены, вдруг к лучшему!

Теперь Важенка задыхалась от слез, целых три минуты. В сладком трансе, созданном событием и звуком, она клялась себе, что изменится, что никогда больше не будет прежней. Я обещаю, обещаю! Только бы не было войны.

Три минуты — это много, и в конце последней она не выдержала и скосила глаза на беспокойного соседа слева. На протяжении всего этого рева шло какое-то странное шевеление с его стороны, легкие толчки в ее плечо. Похоже, что он прижал свою девицу к стене и, закрывая собой их обоих, мял ей грудь под свитером.

* * *

Дерконос уже третий вечер возилась с эпюром. Каждые полчаса гоняла с вопросами к старосте, или он забредал по пути посмотреть, как все движется. Придирался, покашливал вокруг. Важенка из-за этого начертательного ажиотажа разнервничалась, тоже было пристроилась здесь же, на большом столе. Долго боролась с Дерконос за настольную лампу, долго крепила ватман к чертежной доске, но дальше системы координат дело не пошло. Дерконос объясняла все через пень колоду, детально разбираться с заданием Важенки, похоже, не испытывала ни малейшего желания.