Олег серьезно кивает, а у Важенки — шарики за ролики. Все труднее хихикать.
— А почему не 1683-й, например?
А Ритка уже про временные сдвиги и разломы, про теорию относительности. Довольно бойко. Важенке неинтересно и очень хочется сказать: не гони, а! Но вежливость к старшим… А еще где-то внутри она понимает, что это плата за тепло, за вермут, за потеху.
“Прощай, Дженни, прощай, не грусти. Меня ты, Дженни, не жди…”
Выйдя из туалета, Важенка вздрогнула — у входа в пятиугольник кухни стояла в слабом свете коридорной лампочки Анна Арнольдовна, манила ее рукой с потусторонней улыбочкой. Важенка приблизилась, старушка приложила палец к губам и на цыпочках прошла в кухню. Пахло газом и горячим бельем — на трех конфорках распластался таз, где кипели какие-то тряпочки под тошнотворным парком. Махнула Важенке от подоконника, заставленного банками со стрелами зеленого лука, пыльными пирамидками из-под молока.
— Вон, видите то окно, — ее скрюченный палец подрагивал. — Оттуда луч. Лазерный луч. Светит прямо в меня.
Анна Арнольдовна взволнованно вытянула из волос коричневый гребень, заново перечесалась им.
— Прямо сейчас? В эту минуту? — в голосе Важенки искрилось веселье.
— Да-а-а, — шепотом крикнула старушка. — Вы тоже его видите?
Важенка шла к Риткиной комнате, надеясь донести до нее смех. В коридорной полутьме чуть не влетела в велик на стене, потом шарахнулась от вешалки, заваленной верхней одеждой, — почудилось оттуда, из самой этой кучи, какое-то шевеление.
На антресолях тускло поблескивал пузатый самоварный бок. Из пролома в дощатом полу тянуло холодом и мышами.
Важенка дернула Риткину дверь.
— А ты знаешь, какая запустилась бы программа, заложенная Странниками, если бы Лева все-таки дотянулся до медальона? Ну, давай, давай! Хотя бы две версии твои. Ну?
— Дурдом на колесиках, — покачала головой Важенка.
Это движение осталось в ней, когда поздним вечером она вышла из их подъезда. Качала головой, улыбалась. Задрав лицо, долго махала милым силуэтам в окне. Потом по пути к метро смеялась и думала: почему бы и нет? Замерла перед темным блеском лужи, заляпанной рябиновыми листиками, нарочно выращивая в себе этот восторг, эту мысль на шатких ножках — с кем еще здесь контактировать, как не с этими прекрасными сумасшедшими?
“…Твой парус оборван, корабль затонул, твой ветер удачи тебя обманул”.
В вагоне, когда душа все еще пела, она увидела напротив узколицую женщину в мятом горчичном пальто, которая все время доставала из сумки связку цветных карандашей, перехваченных канцелярской резинкой, и быстро их обнюхивала со всех сторон, словно хомячок. Убирала в сумку и через минуту доставала снова. Обнюхивала.
Важенка закрыла глаза. Откуда в этом городе столько безумцев? Может быть, он сам их и порождает, сводит с ума? Или, уже спятив, они нарочно стекаются сюда, понимая, что здесь они дома, что они так подходят этому городу, его таинственному духу. Вчера на Невском в котлетной снова дирижировал и пел мужик в беретке и длинной женской кофте, которого знает весь город. Настоящие умалишенные и душевнобольные пришельцы из Риткиных разломов времени: князь Мышкин, Катерина Ивановна, Голядкин, Евгений, так и не устроивший с Парашей смиренный и простой приют, Герман в Обуховской больнице, в 17-м нумере, не отвечает ни на какие вопросы и бормочет необыкновенно скоро: “Тройка, семерка, дама!..” Бредут, поют, говорят сами с собой, выходят из здешних туманов и берегов, поднимаются из Невы по гранитным ступенькам. Важенку вместе с ее тревогами укачивал в вагоне выпитый вермут. Но уже на грани небытия она вдруг укололась об ужас за себя, за свой собственный разум: как будто этот полусон по соседству с карандашной теткой затягивал ее в Зазеркалье безумных Шляпников. Распахнула глаза, вскочила, перешла в другую часть вагона.
Заговорила оживленно с тощим мальчишкой у дверей:
— “Лесная” же, да? Я проспала. А который час? У меня часы встали.
О врачихе ходили слухи, что она терпеть не могла тех беременных, что состояли на учете, орала на них каждый прием, выискивая чепуховые поводы. А вот тех, кто на аборт, — напротив, привечала, жалела. Вот и сейчас из ее кабинета послышался крик — туда минуту назад без очереди зашла хорошенькая брюнетка с уже довольно большим животом. Без очереди, потому что для беременных сегодня нет приема. Эта девушка сказала, что ей только анализы забрать. Важенка молча кивнула.
Теперь она выскочила в коридор, прикрывая лицо больничной карточкой. Второй рукой девушка осторожно поддерживала живот.
— Беременность предположительно шесть недель. Анализы получим — точнее узнаем срок, — врач быстро писала в карточке. — Беременность планируете оставлять?
— Не планирую, — тихо ответила Важенка.
— Ну вот только не надо, а, — доктор содрала с лица очки и в сердцах швырнула их на карточку. — Как что другое, мы бойкие, а здесь прямо ангел умирающий.
Врачиха только что прооралась, увидев в карточке “Лесной, 65”: у вас своя поликлиника, там и обслуживаетесь! Важенка сидела, не уходила никуда, знала, что та не имеет права ее не принять. Нельзя ей в политеховскую, да и все. Доктор кричать закончила, начала прием, и вот опять. Но остановилась за секунду до срыва — таким серым и далеким было лицо у Важенки.
— Второй курс. Не замужем, — вздохнула прерывисто, снова принялась писать. — Аборт, конечно. Куда тебе еще ребенка, сама как ребенок… В курсе, что первый аборт грозит бесплодием?
Важенка опустила голову и заплакала. Слезы летели вниз, оставляя пятна на светлой синтетике коленей, потек нос. Докторша смотрела недолго на ее макушку, потом подсунула туда, в ее горе, кусочек марлевой повязки вместо носового платка.
В последний день октября Важенка встала сразу, как только девочки ушли в институт. Дальше тянуть с деканатом было нельзя. Ни на исправительные работы, ни на поселение Важенка не собиралась. Коваленко приводил ей яркие примеры отщепенцев, живших на нелегалке уже по году. А один “дух” на третьем и того дольше косит, родичам втирает, что все нормалёк, учусь, они ему денежки, как тебе мать, высылают.
Но это была не жизнь. Важенка мечтала отряхнуться от страха, зажить обычной средней жизнью, принадлежать какому-то порядку, есть, спать, подниматься по будильнику, гудку, колокольчику, только чтобы не выпирать, не чувствовать собственную неприкаянность, ненужность. Встроиться в систему, не бояться больше высоких входных дверей, смело откидывать в лицо вахтеру корочку пропуска, где бы он ни сидел, хоть на Пряжке или в Скворечне, куда звали ее санитаркой, там даже комнату через пять лет можно получить.
Но что-то выло в ней от близкой тоски повседневности. Она пыталась рассказать это Безруковой и Тате, Тучковой, но не умела сформулировать свое отчаяние. “Ведь так все живут!” — удивлялась Безрукова. “А я тебе о чем!” — восклицала Тата. “Не надо ставить свою жизнь в зависимость от природы, погоды, кучки мудозвонов у руля. Разные вещи”, — загадочно смеялась Тучкова. Из всех ответов только безруковский помогал жить дальше — узаконенная, отвешенная всем одинаково мышиная жизнь.
…В то утро в буфете она долила стакан сметаны томатным соком и перемешала — знаменитая болтушка в политеховских столовках. Но через три минуты уже неслась к туалету, сраженная неожиданным приступом дурноты.
Подавленная, долго теребила в комнате бахрому безруковской скатерти, приглаживала ладонью ее плюш, смотрела в одну точку, прислушиваясь к этой особенной тошноте, к незнакомому головокружению. Разделась. Подрагивая от страха и отвращения, долго осматривала свое тело в высоком зеркале на торце шкафа.
Вместо деканата пошла к гинекологу, понимая, что сейчас ей больше всего нужна ее общажная прописка и время. Ну, не начинают на новом месте с аборта.
Ранним темным утром долго ждали на улице, перед входом в подвал приемного покоя. Переминались от холода, под ногами скрипел первый снег. По привычке занимали очередь. Кто-то тихо призвал:
— Девочки, зачем очередь-то? Там все равно все заново после гардероба.
— Там списки. Вызывать будут по спискам.
Незаметно жались друг к другу в этой ненужной очереди — все потеплее в стылом закутке двора. Мимо прогрохотала тележка с пронумерованными алюминиевыми флягами, кастрюлями: “I БЛ”, “Стол № 9”, “Компот”. Санитар в телогрейке даже не посмотрел в их сторону. Чистый декабрьский воздух принес дымок его “Примы”.
Будильник на полшестого, а кто и пораньше встал, наверное. Без завтрака, но с сердечной мукой. Серыми быстрыми тенями, котомки какие-то в руках, скользили сюда со всего города. От метро почти бежали по первой от реки улице, которая повторяла изгибы набережки, параллелила ее. Можно две остановки на трамвае. Их было видно издалека — тех, кто быстрым шагом шел, уронив плечи, к дому номер четыре.
— Мне вот сейчас куда с ним? Старшему пять, а близнятам по два, живем в одной комнате друг у друга на головах.
— У нас квартира, а толку-то? В хрущевке двухкомнатной нас девять.
Из гардероба выходили испуганные, в тапочках, в сорочках, сверху халаты. Обменивались жалкими улыбками.
— Прямо наживую, что ли? Вообще без наркоза?
— Да там наркоз такой. Одно название. Маска не заряжена толком. Лучше и не брать ее.
— Вроде укол новокаина делают…
— И толку от него? Все одно наживо терпеть.
Важенка ловила каждое слово, вытянувшись, как деревце. Ее мутило от этих шелестящих вокруг подробностей. В узких подвальных окнах под потолком — глухая темень, а внутри толстых радиаторов — пыль и хабарики. Появились две санитарки. Маленькие, плотные, бешеные какие-то. Зычно распоряжались. Все задвигались, схватились за свои пакетики, Важенку заколотило. Одна из них распахнула широкие двери смотровой, где растопырились друг напротив друга два гинекологических кресла. Долго не могли взять в толк, о чем орет вторая. А фурия требовала, чтобы несчастные, выс