Важенка. Портрет самозванки — страница 29 из 54

— Прекрасно! А еще можно? Давай еще!

* * *

Унылый район трех главных большеохтинских проспектов был зажат между кладбищем и Невой. Здесь так же, как и во всем городе, отсутствовало солнце. И только от просторов реки шло легкое серебристое свечение, и счастливчики те, чьи дома и окна смотрели на нее и на Смольный собор в его барочном блеске.

С середины февраля Аркадий снимал здесь ей комнату в немецком особнячке на улице Панфилова, которая вела к реке. Но специально смотреть на собор Важенка не ходила. На набережной она оказывалась по пути в большой универмаг, обращенный витринами прямо на собор. Но днем блеклое зимнее небо размывало его контуры и стройный вид. Вся красота приходила с сумерками, когда он постепенно прочерчивался в синеющем воздухе, обретал свой невесомый силуэт, потом вдруг срывался и летел в небо.

Важенка выходила из отдела тканей или галантерейного, и собор через реку плыл в огромных стеклах универмага. Обмирала от его легкой красоты и отрешенности. Левобережное одиночество.

Иногда, впрочем, собор навещала луна. Огромная, безмолвная. Посеребренный ею, он стоял в черном небе, исполненный печали.

Если ехать по Свердловской набережной, как бы объезжая собор, то он, возведенный на другом берегу в излучине, начинал кружиться. И когда сто шестой автобус, проходя эту излучину лишь наполовину, натужно забирал влево на Пискаревский, Важенка всегда жалела, что не досмотрела, не докружилась, не вобрала до конца его прелесть. Прощалась глазами до последнего.

В квартире на Панфилова всем заправляла Зинаида Леонидовна, вредная старуха, без конца трындевшая о том, как принимала участие в строительстве большеохтинских желтых малоэтажек сразу после войны, вместе с пленными немцами. Завербовалась из Чувашии, где надежной работы днем с огнем… Заново отстраивать Ленинград, да! У местных-то дохликов сил после блокады совсем не было.

— Я известку на стройке мешала. Знаешь, какая едкая зараза, волосы стали клочьями выпадать, а косы были — что ты-ы… золой в Чувашии мыла. Тогда меня перекинули мыльным раствором кладку промазывать. Рукавицы специальные выдали, я ими… Вот почему эти дома так тепло держат, — она похлопывала стену. — Вены полопались. От носилок с цементом. Знаешь сколько перетаскала. Вот и хожу теперь бинтованная.

Первую неделю Важенка вежливо кивала, слушая бабкины воспоминания, даже вопросы задавала: что, правда в обед только хлеб и кильку соленую?

— А ты что думала? Килька выгодная была: за рупь — сто голов. А немцам в обед кашу пшенную в котлах. Мы им хлеб передавали пеклеванный. У меня с одним даже шуры-муры были. Копилку мне деревянную сам сделал. На Пороховской танцплощадку по весне сколотили. Так мы там под патефон.

Но потом Важенку посетил Аркадий, и старушка точно слетела с катушек. Выкрикивала ему вслед, что он нехристь, а полюбовница его — шлюха копеечная.

— Я не дам ему яйца в моей ванной мыть, — орала она на всю квартиру. — Заразит еще заразой какой. Сейчас участковому позвоню, без прописки не можешь тут находиться.

Милиция в планы Важенки совсем не входила. Она оказалась в ловушке, согласившись снять у знакомой Аркадия эту милую комнатку с обстановкой. Теперь стало понятно, почему за нее спросили совсем немного. Съезжать пока было некуда, да и смысл, если Аркадий со дня на день обещал устроить ее по знакомству дворником в Купчино за жилье и прописку. Метлой по утрам десять лет помашешь — квартира твоя. Так далеко Важенка не загадывала, но жить в своей квартире, быть там прописанной, в обмен на два-три часа работы, еще и зарплата… Смело смотреть в глаза всем встречным милицейским. Она заново поступит в августе в институт, полетит домой ненадолго… Приставала к Аркадию через день: ну когда же, когда?

Пока приходилось терпеть старуху, ее рассказы и крики, грязные домыслы, угрозы, но, что самое страшное, — приливы покаяния.

В тот раз Аркадий, услышав про яйца и милицию, развеселился, сгреб Зинаиду Леонидовну в охапку и отправился с ней разбираться на кухню. Он был совершенно в ее вкусе: эдакий мужичок-боровичок, обстоятельный, трезвый, балагур. Из кухни вышла, вздыхая, перекрестила вслед, а вечером робко поскреблась к Важенке. Стояла в дверях с головой-шаром, обмотанной пуховым платком, в руках дымился пирог.

— Сама-то печешь? — уже немного ворчливо спрашивала Зинаида Леонидовна. — Моя невестка может, когда захочет. И пироги, и блинки с божьей помощью. Манник вот испекла, двадцать минут в духовке, и готово дело. Такой воздушный получается.

Пирог был влажным и непропеченным.

* * *

Ночами она ворочалась, сминая простыни, осознавала, что идет по лезвию, живет по лезвию. В Ангарск из деканата пришло третье письмо, жиличка-инженерша доложила об этом по телефону уже каким-то подсушенным голосом и могла сдать матери в любую минуту, а Зинаида Леонидовна, с такой подвижной психикой, — ментам.

Путь обратно в общагу был заказан. После истории со взятками Жанна вернулась на работу уже через два дня, совершенно раздавленная. Простили ее вроде, подарки — не взятки, нет состава преступления. Прятала глаза, еле слышно здоровалась со всеми по нескольку раз на дню. Ее было жалко, немного стыдно за нее, за себя. Однако оживилась вся остальная шайка — студсовет, декан по общежитиям, участковый. Корпус сотрясали проверки и рейды. Врывались в комнаты, требовали документы — студенческие, пропуска, паспорта, — сверяли каждую закорючку. Запоминали, где им не открыли, возвращались потом. Точно пытались обнаружить целый батальон нелегалов, скрывающийся за подарочки в складках местности.

Важенка еле ноги унесла.

Домой на зимние каникулы она не поехала — ведь мать была в октябре. Но ее нетерпеливо ждали летом, на весь август, месяц, в котором она планировала сдавать новые вступительные.

— Я не понимаю, как ты собираешься поступать без справки с работы. Что ты целый год делала? Где была? Просто могут отказать в приеме документов, да и все, — говорил Аркадий, когда был недоволен ею.

Осознание, где, собственно, эту справку брать, приходило к нему, как правило, в постели.

— Надо ближе к июлю подсуетиться, маленький, справку тебе сделать, что ты год у меня в химчистке на приемке работала, ну, или гладильщицей. Кем хочешь, приемщицей или гладильщицей? — что-то очень забавное виделось ему в этом выборе, и он буквально заходился от смеха.

Утром Важенка подолгу лежала в кровати, вслушивалась в старухин настрой, который определяла по силе дверных хлопков. Иногда та зверела так, что подгоняла все звуки к самой Важенкиной комнате — расправляла мокрое белье, молола кофе, позвякивая дужками ведер, мыла, скоблила пол в коридоре — доброе утро, бездельница! Жизнь на пороховой бочке. Вот и сейчас Зинаида Леонидовна поднесла телефонный аппарат почти к самой ее двери и громко рассказывала подруге Шурочке, как с утра съездила на Кондратьевский:

— За кило грецких нечищеных шесть рублей черножопые ломят. Я ему: глаза твои бесстыжие, совесть у тебя есть? Думала, свининки на отбивные Олежеку взять, так ведь нет же…

Важенка с грохотом распахнула дверь. Бабка, охнув, метнулась в сторону.

— Доброе утро, Зинаида Леонидовна! — не взглянула на старушку, которая, показательно задыхаясь, пыталась нащупать сердце через овчинную жилетку и толстую грудь.

Олежка — ее сын, худосочный гегемон в черных усах — занимал еще одну комнату с женой, воспиталкой в детском саду, рослой и молчаливой девахой из области. Как говорил Аркадий, с пустым и порочным взглядом. Больше всего Важенку забавляло, что у той в городке после восьмого класса, когда школа избавляется от всех неблагополучных, для девушек оставался лишь один путь продолжить образование — в педучилище. Потому почти две трети будущих дошкольных воспитателей ранее состояли на учете в детской комнате милиции.

— Что смешного? — зевал Аркадий. — Так везде, чтоб ты знала. Замкнутый круг.

Сегодня воскресенье и, значит, вечером поедут в Канатник, модный зеркальный бар при гостинице “Ленинград”. Поужинают с Аркадием в ресторане и спустятся на дискотеку. Важенка приободрилась, уже энергичнее шуровала зубной щеткой под мерное гудение газовой колонки.

— Скорее, Котя, через десять минут уже, — раздалось за дверью.

Это хозяйка четвертой, последней комнаты предупреждала муженька, что до “Утренней почты” надо успеть сварганить яичницу. Эти два события, яичница и Юрий Николаев, должны были обязательно совпадать по времени. Хлеб и зрелище. Они взволнованно протопали на кухню.

Важенка немедленно отправилась понаблюдать за своими “любимцами”. Возилась с кофе и бутербродами, вытягивала шею, чтобы ничего не пропустить.

Молодожены, похожие на парочку белых крысят, переехали в квартиру незадолго до нее, в бывшую комнату алкоголика Борьки, замерзшего в сугробе прошлой зимой. Переклеили обои в светлое, отциклевали паркет, тахта из комиссионки, из нее пришлось потом выводить клопов, пододеяльники с голубыми цветочками. Она на вилке кружила по сковороде кусочек масла, он нарезал кругляшами сосиски. Стук ножа о досочку, чистый юный голос по радио: “Спой-ка с нами, перепелка, перепелочка…”[5]

Она кивнула: можно! Он аккуратно сгрузил сосиски на чугун, лаковый от масла. Она принялась их поджаривать с двух сторон — он обдал кипятком заварной чайник. Потом по сигналу он разбивал на сосиски яйца, а она забирала у него их рук скорлупки, вставляла их одну в другую и в мусор ровненьким столбиком. Важенка мучилась улыбкой. Посолила, поперчила, пока он нарезал колбасу и хлеб. Котя, может, сырку туда потереть? сырку в яишенко, м?

Одной прихваткой он взял ручку сковороды, другой поддерживал снизу, она следом с деревянной подставочкой. Торопливо вернулись за чайником и кружками, распределили, кто что несет, — скорее, начинается! Важенка успела услышать, что где-то там, в самом сердце идиллии, Юрий Николаев тоже радуется, что они успели. Доброе утро, дорогие друзья!