— У тебя с ней что-то было? Только понимаешь, да, что сейчас нельзя врать?
За Митиной головой ветер распластал синие тучи по розовеющей полоске неба. Оттуда скоро поднимется солнце, а за спиной Важенки все плотно завалено ночным сумраком.
— Да, — с трудом выдавил он. Ударил ладонью по столбу качелей на детской площадке.
Качели жалобно скрипнули. Важенка смотрела на его темный профиль на фоне рассветного неба и не верила, что он молчит. Должен был просить прощения, умолять забыть о проступке, говорить, что черт попутал, что дальше у них все будет хорошо. Но он молчал.
— Вы решили опять, что ли? Быть вместе, да?
Теперь молчание сделалось непереносимым. Зубами скрежетал.
— Это все? — вышло жалко, жалобно.
Митя кивнул, что да, мол, все, смотрел в сторону. Светлело небо, ей показалось, что его слезящиеся глаза — от горя? от ветра? или это ее слезы? — стали неестественно яркими, а мухомор над песочницей дрогнул, распухая. Повернулась, пошла домой. Ступала осторожно, чтобы донести истерику до узкой вытертой тахты, до пачки сигарет на столе. Не выронить, не расплескать.
В дверце холодильника осталось немного рижского бальзама.
— Куда ты пропала? Так же нельзя! Мы в ответе за тех, кого приручили! — через три дня мелодично смеялась в трубку Лиля. — Да, да, ты в ответе за нас! Ленечка защитился, кандидат наук. Би-о-логических! Да тише вы! Важенка, тут все кричат, чтобы ты шла к нам немедленно. Я соскучилась. Да подождите вы! Что-что? А вот и Никитин, и Митя тоже. Тоже соскучились!
Важенка слушала, почему-то дышала ртом. Когда красилась, угодила кисточкой с тушью прямо в глаз.
Перед входными дверями постояла, сильно стучало сердце. Как со всеми, заклинала себя, с ним как со всеми, как будто он Никитин или Ленечка. Ничто так не ранит, как доброжелательность после разрыва. Ну, так ей казалось.
Митя у дверей не встречал. Все выбежали, даже какие-то незнакомцы, хороводы вокруг нее, поцелуи, будто век не виделись. На кухне он сосредоточенно резал хлеб. Пахло тушеным мясом, и неожиданно очень чисто повсюду, хлопковый тюль из бабушкиных запасов, не белоснежный, но выстиранный, шевелился в распахнутом окне. У традесканции на стене новая подставка, раскрашенная под березку, и она зацвела. Лиля в переднике с петушками хлопочет над вкусным паром, гремит кастрюльками, гоняет всех курить на балкон, новая жизнь.
Немного успокоилась, увидев его круги под глазами. С преувеличенным вниманием слушала потом Ленечкин рассказ о том, что неизвестно, что важнее — защита или банкет после нее, как удалось накормить целую шайку аспирантов, членов кафедры, оппонентов, рецензентов, накормить и споить, как профессор Знаменский затянул в конце: “Да! Я всегда была Пепит-дьяболо!”
— Так мы остатки профессорские доедаем? — поинтересовалась Важенка.
Голос БГ стелился по кухне, вдруг разлученный с сигаретным дымом:
Какие нервные лица — быть беде;
Я помню, было небо, я не помню где;
Мы встретимся снова, мы скажем: “Привет”, —
В этом есть что-то не то…[11]
Лиля волновалась, что оливье не с майонезом, а со сметаной, а все говорили “плевать” и потирали руки. После первых трех разошлись, разгулялись, кричали все сразу.
— Лиля, о боже, у этого цветка на подоконнике соль на листьях. Выступила! Да, блин, это сахар. Лиля, должен тебя огорчить — твой цветок засахарился.
— А в “Зеркале”, в “Зеркале”, сцена у него, когда исчезает сначала женщина, а потом след от ее кружки, ну, кружок влажный на столе. Типа, поверхность стола — зеркало памяти, все и вся исчезнут по концовке. Всё тлен. Так вот, в этой сцене она Ахматова же, да? Когда ей про татар мальчик отрывок читает. Из Пушкина. Она выпала из своего времени как будто, ну и потом обратно. Правильно?
— Это не соль, это кристаллики сахара. У этого цветка второе название — Ванька мокрый! Перед дождем он выделяет влагу. Он — мой синоптик. Дождь был? Был! Потом влага высыхает и остаются крупинки сахара. Лизни попробуй!
— А вот почему ветер поднимается, когда Терехова на жердине курит? Ну, мужик-доктор от нее уходит. Который как будто немного Чехов. До куста дошел, и вдруг ветрище такой. Трава колышется, деревья.
— Лиля! Я лизни? А я щас лизну!
— Чего ты не выпила-то? Ленечку не уважаешь? Граждане, Важенка Ленечку не уважает.
— Вот почему? Типа, свежий порыв в этом стоячем женском? Женщине необходим мужчина?
— Да нет же, ветер его останавливает, возвращает к ней. Хотя да, наверное, порыв, в смысле, нужен мужчина. Гораздо кайфовее в этой сцене, что она оборачивается проверить детей спящих. И все хорошо, они мирные в гамаке, а он как будто их не видит. Рядом стоит и не видит. Видит тот, кому видно, в смысле, чьи дети, тот и видит.
Важенка и сама кричала, спорила, смеялась, смотрела на всех с далекой нежностью, словно между ними разлеглась целая зима или болезнь, и вот все позади, пережили, увиделись.
Вышла покурить с Никитиным. Он травил анекдоты, его рубашка пузырилась от ветра, прикурил еще одну. Она улыбалась, а ветер задувал ей волосы на лицо, они прилипали к губам, и не покурить толком, как-то надо встать по-другому — туши уже! Пнула мешок с грунтом “Микропарник”.
Вернулись на кухню.
— …Ахматова сама из татар. Вот она и усмехается, когда мальчик про то, что иго остановили, не дали дойти до западных границ. Усмехается, типа: что бы вы без нас, татар, делали? Важенка, докажь, что Ахматова из татар!
В какой-то момент она осталась одна в самом сердце споров и криков. Встала, кажется, за стаканом.
Он накатил сзади, к лопаткам, почти коснулся: ну, здравствуй!
Мы встретимся снова, мы скажем: “Привет”, —
В этом есть что-то не то…
И она, взвившись от неожиданности, переиграла этот испуг в другой, притворный. Делала вид, что не понимает этого интимного, щекочущего за ухом “ну, здравствуй”.
— О господи, я что, не поздоровалась с тобой? — Как со всеми, как со всеми, стучало в висках, не выделять и не игнорировать. — Привет!
Смотрела на него оловянными глазами. Митя опешил. Важенка попыталась поуютнее устроиться в возникшей паузе. С улыбкой показала на миску с солениями на тумбе: огурец?
Он покачал головой, недоуменно разглядывая ее.
— Пойдем покурим?
Больше всего на свете ей хотелось с ним на балкон. Она бы справилась, о боже, она бы справилась, шутила бы на износ, красиво стряхивала пепел, она изо всех сил держала бы удар. Ей так хотелось остаться с ним наедине.
— Слушай, я только что, — как можно сердечнее произнесла Важенка, огляделась по сторонам. — Ты позови кого-нибудь… Ну, я правда только что.
Она улыбнулась и аккуратно обошла его. Жюльен Сорель был бы ею доволен.
— Лиля, скажи ему! Это мистификация, что у Паганини была тайна. Он всех развел — душу дьяволу, прочая метафизика. Ну и что, что никто никогда не видел, как он репетирует? Подожди, а как же он тогда? Он что, совсем не репетировал? Лиля!
— …Метод не мышц, а мышечных ощущений. Он его и придумал. Все можно делать в голове. Я вообще мечтаю разучивать пассажи какие-нибудь трудные и даже пьесы без скрипки. Почему нет? Венявский в восемь лет, поступая в Парижскую консерваторию, выучил концерт Крейцера, не прикоснувшись к инструменту, на слух! Да я сама, когда просматриваю незнакомые ноты, слышу все в голове. Проставить аппликатуру без скрипки — да пожалуйста. Определенно этим можно овладеть.
Лиля, царица Савская, говорила чуть делано, нараспев. Важенка вместе со всеми остальными завороженно следила, как она сняла с плеч шелковый оливковый шарф и, не переставая говорить, виртуозно перевязала его на голову. Концы закрутила в плотный жгут и ободом поверху. Тяжелые топазы покачивались в ушах.
— Я даже упражнение придумала. Смотри, ты поешь мелодию. Голосом. Любую знакомую. И обращаешь внимание на каждый звук. Этот выше, здесь поменялась сила — акцент! — слабее… Нарастаем. Дальше поешь уже мысленно, соблюдая все предыдущие нюансы, ну, в звуках. Потом снова голосом, снова мысленно, так несколько раз. Берешь скрипку. Исполняя мелодию в голове, играешь ее на скрипке. Стараться, чтобы она звучала так, как только что голосом. Такое пение на скрипке. И тогда все не только выразительнее, но ты слышишь каждую ноту во фразе… Непонятно, да?
Вечер бежал своим чередом. Кандидат биологических наук уже укрылся в туалете, его тошнило, кто-то выяснял отношения в ванной. Митя напивался и сначала не смотрел на нее, но, захмелев, откинулся на стуле, закурил, не сводя с нее взгляда.
— Митя, мы же здесь не курим! Все выходят на балкон! Марш на балкон!
Он послушался, вышел, шатаясь. Важенка немедленно собралась, попрощалась только с Лилей, расцеловались второпях.
…Я покажу тебе, как живое дерево станет пеплом;
Я — змея, я сохраняю покой.
Смотри на свои ладони — теперь ты знаешь, кто я такой.
Хлопнула дверь за спиной. Расплакалась прямо на лестнице, а на улице уже завыла вместе с ветром в голос. В соседнем дворе привычная тревожная лавочка — плакать, курить.
Можно было поехать к Ритке с Олегом, к Толстопятенко, к Ларе, просто чтобы не умереть, но тогда исчезнет шанс снять трубку, если позвонит, если вернется покаянный. Вспыхнула спичка у лица.
— Важенка!
Она вздрогнула и поднялась. Молча стояла перед ним, чуть отведя в сторону руку с дымящейся сигаретой.
— Мне надоел этот цирк, — сказал Митя, и даже в полусвете июньской ночи было видно, как он бледен.
Мокрый перрон с толпой провожающих отошел, размытый лентами дождя на стекле. Поезд свистнул, набирая скорость. Люди-призраки остались там, в неуверенном ленинградском лете, чуть напряжены, чуть растеряны, в печали, в надежде. Прощайте, прощайте, плохие, хорошие, разные, прощайте все! Мы вернемся, набитые солнцем по самую макушку, как Винни опилками… Когда мы вернемся, набитые солнечными опилками, все будет по-другому.