Скорее, шептала она каждое утро, срывая листы с календаря, зачем-то еще для верности загибала пальцы… семнадцать, восемнадцать, девятнадцать. Через девятнадцать дней… зажмурилась.
Они совсем не подходили к телефону, не брали трубки, только межгород. Мать звонила в определенные часы, и сразу было понятно, что это она. Все другие звонки оставались без ответа. Впрочем, телефон в основном молчал. И в дверь позвонили раза четыре за все летние недели. Важенка вздрагивала, молча уходила в бабушкину комнату. Прислушивалась, как гремят замки, Митя неохотно отвечает кому-то невидимому, что почти не бывает дома, сейчас здесь живет его дальняя родственница из Липецка, она никому не открывает. Недолго пили чай, курили. Митя почти не поддерживал негромкий разговор. Хлопала входная дверь, все стихало. Он возвращался к ней, виноватый, благодарный.
Нет, она не обижалась, что он не выводит ее из дальних комнат, не говорит всем и каждому, что она его невеста. Ну, почти не обижалась. Ему тоже не нужны лишние глаза и уши, он тоже чего-то опасался — Лилю? сглазить? Оба как будто скрывались, не желая, чтобы их тайна открылась до срока.
Но австралийская тетка рассказала о скорых переменах Наточке, подруге Митиной бабушки, которую Митя боготворил и которая была единственным близким ему человеком из потерянного мира взрослых. Даже завещание у бездетной Наточки было написано на Митю.
Она взволнованно ждала их к воскресному обеду.
— Наточка по прошествии лет пришла к мысли, что лишь две вещи на земле заслуживают внимания: мужчины и книги. Она так и говорит. Только это может вырвать тебя из серых дней. Снести голову, бросить в другой параллельный мир. Только от этого волнуется сердце. И лучше не смешивать. Когда не влюблен, читай, а если ты с кем-то, забудь чужие истории, наслаждайся своей.
Они входили в вагон метро на “Маяковской”.
— Так, а вместе, вслух читать — разве кайф не множится? Как вчера, например…
Накануне вечером читали об истории, экономике, политическом устройстве Австралии, книги, которые Митя в изобилии натащил из Маяковки. Валялись на полу в подушках. Со стены пристально смотрел Хемингуэй, так похожий на всех своих героев сразу. В вечном свитере грубой вязки, высокий ворот повторял контур ухоженной бороды. Стянули к себе его сборник. Решили наугад. Важенка зачем-то зажмурилась, долго не раскрывала книгу, водя пальцем по обрезу. “Белые слоны”. Она читала вслух и где-то в середине рассказа вдруг запнулась. Трудно молчала.
Сглотнула, чтобы продолжить.
“Я поеду с тобой и все время буду подле тебя. Сделают укол, а потом все уладится само собой. — Ну а потом что с нами будет? — А потом все пойдет хорошо. Все пойдет по-прежнему. — Почему ты так думаешь? — Только это одно и мешает нам. Только из-за этого мы и несчастны”.
Закончив читать, Важенка опустила книгу домиком на лицо и тихо плакала там внутри. Тикали настенные часы. Митя, лежа тоже навзничь, нашел ее руку. Понимала, что он потрясен выбором рассказа, — наугад же! Так и лежали на вытоптанных ковровых цветах.
Когда Важенка успокоилась, Митя перевернулся на живот, осторожно столкнул книгу с ее лица.
— А знаешь, что такое “белый слон” по-английски? Есть переносное. Англичанка в институте рассказала. Мы… разбирали этот рассказ. Белый слон — это что-то лишнее, мешающее тебе… обуза.
— Их ребенок — белый слон? — Важенка приподняла голову.
— Ну, наверное, — Митя грустно улыбнулся. — Или ее беременность, как-то так. Тебе нельзя сейчас про такое. Хотя что я несу? Всем людям нельзя…
Смахивал ее слезы костяшками пальцев.
— Ты ведь от Лили узнал о “белом слоне”, не от англичанки, да?
Он вроде замотал головой, она видела. Но вдруг сник, снова упал лопатками на ковер.
Она хотела заплакать, даже закричать, так долго и оскорбительно он молчал.
Митя заговорил, не открывая глаз и оставаясь неподвижным. Сказал, что два дня перед его июньским побегом их с Лилей крючило, корчило от боли, ее лицо, распахнутый чемодан на кровати, и невозможно оторваться друг от друга. Иди ко мне, посиди со мной. И там, в этих объятиях, задохнувшись от знакомого запаха кожи, волос, от узнавания каждого ее звука, вздоха, потрясенный, он вдруг понял, что больше не хочет ее. А с Важенкой наоборот. Сказал, что поражен скоростью всех недавних событий. Ее притяжению, сумасшедшему, необъяснимому, притяжению тоненькой, волевой девочки, такой незнакомой и такой желанной. Ни на кого не похожей.
Важенка вернулась в грохочущий вагон метро, полупустой в воскресный полдень. Митя почти висел на поручне, говорил насмешливо откуда-то сверху:
— Ну, может быть, Наточка за чистоту эксперимента. Чтобы любовь не смешивалась с представлениями о ней, с чужими книжными восторгами, и наоборот. Спросишь ее.
Она натянуто улыбалась.
— Может быть, она просто уже не помнит любовь? Ей восемьдесят три, да?
— Да ты чего? — Митя развеселился. — На протяжении пятнадцати последних лет у Наточки было сразу два возлюбленных. Секретарь обкома, правда в прошлом, какой-то центральный район, и врач-психиатр. Они, кстати, знали друг о друге. Поочередно праздновали с ней праздники. Если, скажем, в сам Новый год — психиатр, то секретарь приходил с шампанским к вечеру первого января, ну и так далее. Все были довольны. Про секретаря помню смешное: Ната седьмого ноября выложила оливье в салатник такой горкой и сверху написала зеленым горошком “Слава КПСС”, и бац перед ним на стол.
Весь вагон глазел на нее. Высокий хвост, темно-синее платье по фигуре, французские духи. На нее теперь часто оборачивались.
— Предупреждаю, она матерится, — сказал Митя.
— Да-а? Никогда бы не подумала!
— Наточка из репрессированных. Недолго, но сидела. Это оттуда. Невозможно быть там и не ругаться. Уголовники, политические, все смешалось. А когда они возвращались, мат захватили с собой. Сюда, на большую землю. Истинно петербургская интеллигенция знаешь как кроет! Эрмитажные все, научники… Такой особый шик, свобода, культурное сопротивление, что ли.
— Наточка любила Лилю?
Он удивленно смотрел на нее, все еще улыбаясь по инерции.
— Почему в прошедшем? Думаю, любит, — Митя зачем-то потрогал переносицу. — Этого же не отменить…
Ей хотелось сдержаться. Ей позарез нужно было сдержаться. Несколько мгновений Важенка смотрела на себя в черные стекла вагона. Попыталась выпрямиться, не сутулиться. Отвлечься.
— Слушай, а ты можешь один? Можно я не поеду? Я тебя очень прошу. Я не хочу, понятно? Какая-то Ната, обед! Будет меня рассматривать. А зачем? Ясно же, что я авантюристка, соблазнившая ее мальчика. Я прямо вижу…
Митя болезненно сморщился, потом молча смотрел на нее. Едва заметно кивнул. Поезд подходил к станции “Гостиный Двор”.
Она сразу опомнилась. Ярость, как отлив в ускоренной съемке, стала быстро отступать. Целовала его, прощаясь, заглянула в глаза. Я буду ждать тебя дома, угу? Я буду очень тебя ждать. Не остановил.
Вышла, все время оглядываясь. Махала рукой. Люди на скамьях не сводили с них глаз. Митя прикрыл веки.
Она растерянно шла вдоль платформы. Осторожно, двери закрываются. В последнюю секунду успела запрыгнуть в тот же самый поезд. Просто другой вагон.
Наточка жила рядом с “Прибалтийской” в престижных новостройках. Жаловалась, что ее обманули при размене: ветер с залива дул через стыки. Такие ледяные стены. Куталась в шаль, с тоской вспоминая коммуналку на Невском. В ее годы так трудно приготовить большой обед, она всю неделю провела в очередях, вылавливая дефицитные продукты. Все время звонила, советовалась насчет меню. Торжественно объявила, что после жаркого их ждет “Наполеон”.
— Наверное, последний раз в жизни буду печь. Слишком хлопотно с коржами, — грустно добавила Наточка.
Митя не мог ее подвести и не доехать до воскресного стола. Наверное, больше всего в минуту ее гнева он страшился, что Важенка утянет домой и его, а бедная Наточка останется одна с “Наполеоном”.
Этот перегон между “Гостинкой” и “Василеостровской” — самый длинный под Невой. Длинный и шумный.
На “Василеостровской” двери распахнулись, и как ни в чем не бывало Важенка шагнула обратно в вагон, где ехал Митя. Кто-то ахнул, а высокая женщина оборвала разговор на полуслове. Засмеялась, показывая на нее пальцем.
Она приблизилась со словами, что как только вышла, так сразу и передумала. Пришлось вот догонять его тем же поездом. Добавила, что скучала.
Митя смотрел чуть прищурившись, немного отстраненно, казалось, не реагируя на взмахи ее ресниц. Взяла его за пуговицу, что-то заканючила. И тогда, не глядя на Важенку, он притянул ее за шею одной рукой, порывисто прижал к плечу.
Граждане в вагоне заулыбались.
Два платья глубокого синего цвета почти совпадали по оттенку.
— Как мило, — суховато произнесла Наточка, покачав у двери пальчики Важенки.
Митя был на седьмом небе, уловив в этом совпадении целую череду последующих.
На подступах к дому Важенка внезапно почувствовала вялость, никак не могла развеселиться, настроиться на знакомство. Древних старух покоряют непосредственностью. А ей после пережитого в метро, когда из-за глупого приступа гнева она чуть всего не лишилась, было не пробудить в себе чудную бабочку Одри Хепбёрн. На искренность не было сил. Она шагнула на порог старушки абсолютно опустошенной.
Кружевной ворот Наточки был сколот камеей, чуть тряслась голова, запах ландыша в тесной прихожей. Сизая радужка подернулась уже каким-то потусторонним туманцем, и из-за этого было неприятно смотреть ей в глаза. Седые волосы забраны в низкий пук, и только две пряди у лица кокетливо завиты. Важенка сразу почувствовала, что не нравится хозяйке.
— Митенька, — Ната теребила брошь у воротника. — Я вот переживаю, что весь песок ушел в готовку, а чай будем пить… Что же, без сахара? Может, просто с тортом?
— Так мы сгоняем вниз, да и делов. В вашу “Булочную”, — вдруг собралась Важенка.