Вчера говорили о кружке Герцена, Бакунина, Белинского.
Л. Н. сказал:
— Наиболее характерной чертой этих людей был какой- то эпикуреизм или, во всяком случае, отрицание, полное непонимание религиозного мировоззрения. Вот доктор Никитин удивился, что я не считаю Гоголя сумасшедшим. Они произвели Гоголя в сумасшедшие, потому что он в Бога верил. И даже не могли понять того, что происходило в его душе.
Л. Н. очень отрицательно отозвался о знаменитом письме Белинского к Гоголю.
Доктор Буткевич спросил Л.H.:
— Вы читали новую вещь Метерлинка «Монна Ванна»?
Л. Н. ответил:
— За что? Разве я что‑нибудь сделал?
Кто‑то сказал, что «Власть тьмы» редко бывает интересна народу. Л. Н. на это сказал:
— Для народа надо писать не так сложно и значительно короче, вот как рисует Софья Андреевна: все в профиль и все на одной плоскости; а между тем детям никакие покупные картинки не доставляют такого наслаждения. То же в смысле простоты и примитивности формы и для народа.
Л. Н. сказал еще:
— Я много за последнее время думал об этом: искусство существует двух родов и оба одинаково нужны — одно просто дает радость, отраду людям, а другое поучает их.
Вчера Л. Н. порицал ученых (поминал при этом Мечникова) за их отрицание и непонимание религиозного миросозерцания.
Заговорили о новом русском университете в Париже. Л. Н. относится к этой затее скептически и сказал:
— Сидят там и слушают их какие‑то семьдесят девиц, а они их поучают.
Софья Александровна Стахович заметила что‑то о вреде, который они этим девицам приносят, но Л. Н. возразил:
— Ну уж они и без того готовы.
28 июля. На днях гуляли в лесу. Л. Н. присел на палку — стул, которую ему подарил Сергеенко, вздохнул и сказал:
— Да, бедный!
Потом обратился к Марье Львовне и спросил:
— Маша, кто бедный?
— Не знаю, папа.
— Будда. Сократа Сергеенко испакостил, а теперь за Будду принимается. (Он писал о них драмы.)
Вчера Л. Н. показывал портрет — группу братьев Толстых, указав на брата Николая, сказал:
— Он был мой любимый брат. Это человек, о котором справедливо сказал Тургенев, что у него не было ни одного из тех недостатков, которые необходимо иметь, чтобы быть писателем. А я, хотя это и зло с моей стороны, скажу про моего сына Льва, что у него, наоборот, есть все эти недостатки и нет ни одного нужного достоинства.
Илья Львович сказал С. А. Стахович, что писатель должен все сам пережить, чтобы рассказать другим.
Л. Н. возразил:
— Для уменья описать то, что пережил сам, писателю иногда достаточно одной техники. Настоящий писатель, как справедливо заметил Гёте, должен уметь все описать. И я должен сказать, что хотя и не очень люблю Гёте, но он это мог.
Нынче Л. Н. восхищался операми Моцарта, особенно «Дон — Жуаном». Наряду с необыкновенным мелодическим богатством он особенно высоко ставит в этой опере замечательное отражение в музыке характеров и положений. Л. Н. вспоминал статую командора, сельскую картину и в особенности сцену поединка. Он сказал:
— Здесь я слышу и как бы предчувствие трагической развязки, и волнение, и даже эту поэзию дуэли…
Потом Л. Н. перевел как‑то разговор на значение и роль формы в искусстве:
— Я думаю, что каждый большой художник должен создавать и свои формы. Если содержание художественных произведений может быть бесконечно разнообразно, то также — и их форма. Как‑то в Париже мы с Тургеневым вернулись домой из театра и говорили об этом, и он совершенно согласился со мной. Мы с ним припоминали все лучшее в русской литературе, и оказалось, что в этих произведениях форма совершенно оригинальная. Не говоря уже о Пушкине, возьмем «Мертвые души» Гоголя. Что это? Ни роман, ни повесть. Нечто совершенно оригинальное. Потом — «Записки охотника», — лучшее, что Тургенев написал. Достоевского «Мертвый дом», потом, грешный человек, — «Детство», «Былое и думы» Герцена, «Герой нашего времени»…
1 августа. Л. Н. говорил при мне с Марией Александровной Шмидт о некоем Хохлове, который сошел с ума. Л. H. рассказал мне вкратце его историю и потом сказал:
— Какая загадка сумасшествие! Что, он жив или мертв?
Я сказал:
— Сумасшествие не большая загадка, чем здоровое мышление. Вообще тайна — каким образом духовное «я», живущее во мне, проявляется посредством головного мозга. Но если я допускаю, что первопричина не в моем мозгу, а по ту сторону его, а он только средство проявления этой моей сущности, то тогда для меня не является новой загадкой, почему эта моя сущность при расстройстве мозгового аппарата не может проявляться.
Л. Н. сказал:
— Да, все это такая тайна! Ну, возьмем ребенка. Когда он родился, есть ли в нем жизнь разумная? Когда она начинается в нем? А когда он движется в утробе матери? Для меня жизнь — это непрерывное освобождение духовного «я». Недавно ко мне приезжал NN и спрашивает: верю ли я в будущую жизнь? Но для меня в этом вопросе заключается противоречие. Что значит «будущая жизнь»? Можно верить в жизнь, но для жизни вечной наше понятие «будущая» совершенно неприложимо.
— Но если уже говорить о жизни так, как мы можем ее мыслить, как о жизни после нашей настоящей, то мне кажется, ее можно себе представить только в двух возможных формах: или как слияние с вечным духовным началом, с Богом, или как продолжение в другой форме того же процесса освобождения духовного «я» от так называемой материи.
— Может быть, это и случайно, но замечательно, что Христос сказал фарисеям: «Прежде нежели Авраам был, аз есмь».
Я вошел как‑то в столовую, когда Л. Н. говорил с К. А. Михайловым (учителем рисования) об искусстве. Л. Н. сказал:
— Среди ощущений, испытываемых нашими чувствами — осязанием, слухом, зрением и т. д. существуют такие, которые неприятны, болезненны, например: сильный удар, горький вкус, оглушительный шум и т. д. Так вот, современное искусство часто воздействует на нас не столько своим содержанием, сколько этими болезненными раздражениями ваших органов чувств. Во вкусовых ощущениях — нездоровый вкус нуждается в горчице, а на неиспорченный вкус она производит впечатление отвратительное; так и в искусствах. Надо провести разделяющую черту и найти, где начинается эта художественная горчица, и я думаю, что это задача огромной важности. В живописи, мне кажется, эту границу провести особенно трудно.
Л. Н. сказал князю Яшвилю (тульский вице — губернатор):
— Я всю жизнь учился и не перестаю учиться, и вот что я заметил, учение только тогда плодотворно, когда отвечает каким‑нибудь моим запросам. Иначе оно бесполезно. Я помню, когда я был мировым посредником, я брал законы и старался их изучать и не мог ничего запомнить. Но стоило, чтобы для какого‑нибудь дела мне были нужны известные статьи, я их всегда запоминал и мог потом применять на деле.
Разговор зашел о нашем правительстве. Яшвиль стал приводить примеры того, как дурно в Европе.
На это Л. Н. с некоторым даже раздражением сказал ему:
— Какое право имеем мы осуждать что‑либо на Западе, когда нам еще так до них далеко?! У нас так мерзко, что мы никого осуждать не имеем права. Мы лишены возможности удовлетворять даже самым элементарным потребностям всякого человека: читать, писать и думать то и так, как ему хочется.
По поводу того, что Л. Н. пишет сейчас «Хаджи — Мурата», он сказал:
— Я помню, давно уже, мне кто‑то подарил очень удобный дорожный подсвечник. Когда я показал этот подсвечник яснополянскому столяру, он посмотрел, посмотрел, потом вздохнул и сказал: «Это все младость»! Вот и эта моя теперь работа: это все младость!
17 августа. Нынче еду на два дня в Ясную. Вот выдержка из полученного мною сегодня от Марии Львовны письма от
14 августа: «У нас все хорошо. Л. Н. сравнительно здоров, только все желудок не совсем хорош. Играем в винт. Теперь не с кем. Было много гостей: Стасов, Гинцбург, Стаховичи и многие другие — и было очень шумно. Сейчас затишье. Работается «Хаджи — Мурат»…
20 августа. Нынче приехал из Ясной, где провел два дня. Л. Н. очень бодр и усиленно пишет «Хаджи — Мурата».
30 августа, Ясная Поляна. Я здесь уже три дня. Л. Н. говорил с Ильей Львовичем и с кем‑то еще о земледелии и о новом ручном орудии «планет».
Л. Н. сказал:
— Поразительно, как мало технических изобретений и усовершенствований сделано в области сельского хозяйства сравнительно с успехами промышленности.
Потом Л. Н. сказал еще:
— Рёскин говорит о том, насколько дороже всяких усовершенствований и технического прогресса — человеческие жизни, которые губятся для их достижения.
О Рёскине Л. Н. сказал еще:
— С Рёскином спорить трудно: у него одного больше ума, чем у всего английского парламента.
Л. Н. с большой любовью говорит о Пушкине. Он раскрыл книгу с его портретом, смотрел довольно долго на его лицо и с каким‑то особенным чувством сказал:
— Экое прекрасное лицо!
Говорили о болезни Чичерина, о том, что он, кажется, впадает в детство. Л. Н. сказал:
— Я благодарю Бога, что еще не совсем одурел.
Я понес раз пальто Л.H., ушедшему гулять, и встретил его на шоссе. Мы пошли вместе домой и шли вдоль поля. Л. Н. увидал плохие зеленя и сказал:
— Мой хозяйский глаз возмущается: Бог знает, как засеяно!
Когда мы подошли к границе яснополянского сада, то услыхали громкие детские голоса, а вскоре и увидали большую пеструю толпу деревенских ребят, о чем‑то совещавшихся. Они заметили Л. Н. и стали то подсылать друг друга к нему, то, наоборот, — робеть и прятаться. Л. Н. очень заинтересовался ими и подозвал их. Они стали подходить, сначала робко, один по одному, но постепенно подошли все. Особенно я помню одного в серых ситцевых полосатых штанах, в рваном картузе и рубахе и в огромных тяжелых, должно быть отцовских, сапогах.
Л. Н. показал им свою складную палку, которая имела большой успех. Он спросил их, что они здесь делают. Оказалось, что они рвали «дули» и за ними погнался сторож. Л. Н. пошел с ними. По дороге он их расспрашивал про их родителей. Один оказался сыном Тараса Фоканыча. Л. Н. сказал мне: