Вблизи Толстого. (Записки за пятнадцать лет) — страница 25 из 122

Л. Н. вспомнил его рассказ:

— Сидим мы в ложе — Михаил Илларионович (Кутузов), еще кто‑то, Александр Павлович (Александр I) и я.

Поет Зонтаг. Вышла к рампе. Грудь у нее — во! (он делает жест рукой, долженствующий указать размеры ее бюста). Александр Павлович и говорит мне: «Воейков, что это?» А я ему отвечаю: «Организм, ваше величество!»

— А раз он, после всех юродств и вранья, вдруг подсел ко мне в саду и говорит: «Скучно мне, Левочка…»

Мария Николаевна спросила Л. Н, почему он никогда не описал Воейкова.

— Бывают в жизни, — сказал Л.H., — события и люди, как в природе картины, которых описать нельзя: они слишком исключительны и кажутся неправдоподобными. Воейков был такой. Диккенс таких описывал.

Говорили о спорах. Л. Н. сказал:

— Когда двое спорящих оба горячатся, это значит, что оба неправы. Есть люди, с которыми спорить нельзя. Они не способны понять истины. О таких в Евангелии жестоко сказано: «Не мечите бисера перед свиньями». В «Учении двенадцати апостолов» сказано по этому поводу очень хорошо: «Одних обличай (тех, кто может понять, но не сознает еще), о других молись (о тех, кто глух к истине), с третьими ищи общения постоянно».

3 августа. Зашла речь о Лобачевском и его учении о пространстве многих измерений. Л. Н. помнит Лобачевского, который был профессором и ректором Казанского университета в то время, когда Л. Н. был там студентом. Дальше стали вспоминать разных математиков, среди которых часто встречаются чудаки. Л. Н. вспомнил старика князя Сергея Семеновича Урусова, севастопольского героя, который был математик и прекрасный шахматист. (Во время севастопольской осады кто‑то в шутку предлагал решить войну шахматной партией и со стороны России выставить Урусова.) Л. Н. сказал об нем:

— Он вставал в три часа, ставил себе самовар, который ему с вечера заготовлял денщик и даже вкладывал лучину, так что оставалось только зажечь, и начинал вычисления. Урусов отыскивал способ решать уравнения всех степеней. Он сделался впоследствии положительно маньяком. Из его вычислений ничего не вышло. Когда он, думая, что пришел к положительным результатам, решился сделать доклад в математическом обществе, то после его доклада воцарилось неловкое молчание, и всем стало совестно…

Л. Н. сказал еще:

— Меня всегда удивляло, что математики, такие точные в своей науке, так неясны и неточны, когда они пытаются философствовать.

Л. Н. упомянул Некрасова и Бугаева (профессоров Московского университета), которого он знал лично. Л. Н. вспомнил, как он был однажды вечером у Бугаева:

— Жена его была неприятная дама. В тот вечер она была декольте и, как всегда в таких случаях, чувствуешь что‑то лишнее, ненужное — не знаешь, куда глаза девать. Я вспомнил, глядя на нее, как Тургенев рассказывал, что в Париже постоянно покупал себе утром булку, которую ему подавала булочница, протягивая ее обнаженной рукой, похожей больше на ногу.

— Тогда же вечером был у Бугаева Усов — отец (профессор — зоолог). Это был очень милый человек, выпивавший лишнее. Он тогда только что прочитал «В чем моя вера» и с большим сочувствием отнесся к этой книге.

20 августа. Какой‑то господин присылает иногда (не помню фамилии) Л. Н. из Петербурга книги. Недавно он прислал «Современник» за 1852 г., год напечатания «Детства». Л. Н. с большим интересом рассматривал эти книги и говорил, что «Современник» тогда был очень интересен. Находившаяся в это время в Ясной Мария Николаевна (сестра Л. Н.) рассказала, как она в первый раз прочитала «Детство». Она жила тогда с мужем в деревне, в Тульской губернии, Чернского уезда, и у них довольно часто бывал Тургенев. Брат Сергей Николаевич жил там же. Однажды Тургенев прочитал им по рукописи свою повесть «Рудин».

В другой раз он привез книжку «Современника» и говорит:

— Вот появился новый удивительный писатель; здесь напечатана замечательная его повесть «Детство» — и стал читать вслух.

С первых же строк Мария Николаевна и Сергей Николаевич были поражены: да ведь это он нас описал! Кто же это?

— Сначала мы никак не могли подумать про Левочку, — продолжала Мария Николаевна. — Он наделал долгов, и его увезли на Кавказ. Скорее еще мы подумали про брата Николая.

Говорят, Тургенев в своем «Фаусте» изобразил Марию Николаевну.

Заговорили о ненависти Достоевского к Тургеневу. Л. Н. очень порицал пасквиль на Тургенева в «Бесах».

Его всегда удивляла эта вражда, так же как вражда Гончарова и Тургенева. Л. Н. сказал:

— Я помню, раз как‑то сидели поздно вечером на балконе — кажется, в Ясной Поляне — Тургенев, Гончаров, я и еще кто‑то. Раздался какой‑то звук, и Тургенев стал говорить о неясных ночных звуках — как иногда сидишь ночью и кажется, что кто‑то позади тебя в темноте что‑то копает. Он сказал это как‑то очень картинно, и потом, когда он вышел за чем‑то, Гончаров сказал:

— Вот он и не дорожит этим, а из него такие перлы так и сыплются!

— Так что, — продолжал Л.H., — видно, что Гончаров высоко ценил Тургенева; а между тем они потом не могли слышать имени друг друга. Кто‑то у кого‑то воспользовался сюжетом: какая‑то занавеска раздувалась на окне, и это было очень живо, а другой этим воспользовался — и пошло!.. Главное, удивительно необыкновенное значение, которое тогда приписывалось писательству. Это видно, например, по письмам. Постоянно читаешь: я пишу такой‑то рассказ — таким тоном, как будто это мировое событие.

Л. Н. с сочувствием отозвался о Писемском как о писателе; он особенно ценит его рассказ «Плотничья артель». Еще Л. Н. сказал:

— Теперь пишут книги люди, которым нечего сказать. Читаешь и не видишь того, кто писал. Всегда они стараются сказать какое‑то «последнее слово». Они закрывают собою настоящих писателей и говорят, что те устарели. Это какое- то нелепое понятие — устареть. Книжки современных писателей именно потому и читаются, что из них можно узнать «последнее слово»; и это легче, чем прочесть и знать настоящих писателей. Такие писатели последних слов приносят огромный вред, отучая от самостоятельного мышления.

Когда потом заговорили о Канте, Л. Н. сказал:

— В Канте особенно ценно, что он всегда сам думал. Читая его, все время имеешь дело с его мыслями, и это чрезвычайно ценно.

По поводу чтения современной литературы Л. Н. еще сказал:

— Я гораздо охотнее читаю записки какого‑нибудь генерала в «Русской Старине»; он там поврет немножко, вроде Завалишина (декабриста), о своих достоинствах и успехах, — это можно простить, а всегда найдется что- нибудь интересное.

Л. Н. сказал:

— Умственная работа часто утомляет голову, а утомленный не можешь уж так плодотворно работать, как со свежей головой. Вообще в умственной работе очень важен момент. Бывают моменты, когда мысли выходят вылитые, как из бронзы; а другой раз ничего не выходит.

25 августа. Мой отец спросил Л.H., не собирается ли он зимой в Москву.

— Нет, — отвечал Л.H., — это как одного греческого мудреца осудили на изгнание из Афин, а он ответил судьям, что он, покидая город, осуждает их на пребывание в Афинах. Вот и я вас всех осуждаю оставаться в Москве, — прибавил он, смеясь.

По просьбе Л. Н. мы с женой играли в четыре руки симфонии Гайдна. Л. Н. восхищался Гайдном; между прочим, он сказал:

— Едва ли не самое ценное для меня свойство Гайдна — его жизнерадостность; а то теперешний какой‑нибудь напьется, испортит себе желудок, а потом говорит, что жизнь — зло.

Еще Л. Н. по поводу музыки сказал:

— Как бывает, что вспоминаешь слышанную музыку, а я ее предвкушаю. Вот нынче — я надеваю сапог, а из сапога выскочил менуэт.

Потом Л. Н. сказал, что симфонии Гайдна доставляют ему больше удовольствия на фортепиано в четыре руки, чем в оркестре.

На мой вопрос, почему это так, Л. Н. сказал:

— Во — первых, возможность совершенства исполнения обратно пропорциональна количеству исполнителей. Самое благоприятное условие — один исполнитель, меньше два; трио в этом отношении лучше квартета, квартет — квинтета и т. д., камерная музыка — оркестра. При многих инструментах все более утрачивается чистота звука, так как невозможен безусловно чистый строй и интонация; наконец, ритмическая точность почти недостижима при большом числе исполнителей. Вторая причина — моя субъективная: для меня яркость красок не способствует, а мешает силе впечатления. Особенно я замечаю это на картинах. Я помню, я давно знал и любил «Тайную вечерю» Ге, а когда увидел ее на выставке, впечатление было значительно меньше. Яркие цвета мне просто мешали. Есть копия этой картины (черная) Крамского, она в Румянцевском музее. Будете там, непременно посмотрите. Она на меня производит впечатление гораздо большее. И как с этой картиной, так и с другими.

Разговор перешел на картины. Мой отец вспомнил Сикстинскую Мадонну. Л. Н. спросил его:

— Что она, так же висит в отдельной комнате и так же стоит напротив скамейка, на которую каждый садится и старается сказать что‑нибудь свое умное про картину?

Л. Н. сказал, что Сикстинская Мадонна не произвела на него особенного впечатления.

Рассказывая, как часто присылают ему разные авторы свои сочинения, Л. Н. сказал:

— Их так много, что просто не знаешь, куда их девать. Вот Чехов нашел выход: он посылал все такие книги в Таганрог (в тамошнюю библиотеку). Вот бы найти и мне какое‑нибудь такое место…

Из письма Софьи Андреевны от 1 ноября. «Л. Н. был все время здоров, но дня три, как жалуется на желудок. Все- таки ездил еще сегодня к Марии Александровне верхом. Как и всех нас, его угнетает и огорчает положение дел в России. У нас очень людно… Осень была ужасная по сырости, темноте и болезням. Вся Ясная Поляна перехворала тифом, восемь человек умерло. Теперь лучше, морозит, выпал снег, но дорог еще нет…»

Из письма Александры Львовны от 5 ноября. «Папа очень рад был вашему письму я велит вам сказать, что при случае напишет вам, а теперь поручает мне сказать вам, что он очень, очень был бы рад вас видеть я жалел о том, что забастовки помешали вам приехать с вашей женой, как вы собирались. Мы все не совсем ясно помним, вы ли взяли у папа Шильдера (историю Николая I — брал у Л. Н. не я), чтобы его отдать в переплет. Если это вы, и если Шильдер готов, то папа просит его ему прислать по возможности поскорее.