Л. Н. считает эту работу в черновом виде законченной. Он в последнее время работал по одному отделу в день. Вчера сделал двадцать девятый. Он говорил как‑то Душану Петровичу, что хотел бы еще две недели прожить, чтобы довести эту работу до конца.
В этом «Круге Чтения» почти все мысли самого Л. Н. (Из этой работы вышло в конце концов собрание мыслей под заглавием «Путь жизни».)
Как‑то, в последний, кажется, раз, что Л. Н. верхом ездил, он сказал вечером за чаем:
— Я проезжал нынче по деревне и любовался на ребят. В детях все лучшие свойства человека. Особенно — равенство. Для детей нет даже вопроса о равенстве людей. Я думал потом: только одного свойства нет в детях — оно вырабатывается в человеке — самоотречения. Дети эгоисты.
Я раз как‑то приехал вечером. Л. Н. был у себя. Когда я не захожу, Л. Н. спрашивает:
— Что вы не зашли ко мне?
Я теперь стал заходить.
Л. Н. сидел налево за круглым столом — читал что‑то. Поздоровались. Я принес шахматы. Л. Н. нездоровилось. Он посмотрел на меня и сказал:
— Как хорошо, как духовно хорошо!
Мы стали играть.
В этот день к Черткову приезжал И. Д. Сытин. Он был и у Л. Н. Л. Н. сказал мне:
— Я давно не видал Сытина; мне было интересно его повидать. Подумать только, я помню, как он начинал — у него ничего не было, а теперь у его газеты («Русское Слово») больше ста тысяч подписчиков. Он мне рассказал много интересного про книги. Революционные и социалистические книги лежат, никто их не покупает. Много продают порнографических книг, но теперь как будто тоже стало меньше. А Ерусланы Лазаревичи идут все по — старому. Вот Чертков думает, что мы со своими книжками вытеснили их, а я думаю, что это неверно…
Л. Н. сказал это не без горечи.
По поводу ругательных писем (о статье «Не могу молчать») и вообще по поводу человеконенавистнической деятельности «истинно русских» людей Л. Н. сказал мне:
— У этого движения есть одна положительная сторона: в деятельности этих людей со всей очевидностью выступает все зло, которое в скрытом виде заключено во всяком патриотизме.
Как‑то сидели после обеда в саду за столом. Была Мария Александровна. Л. Н. сказал ей:
— Хорошо, Мария Александровна?
— Хорошо, Лев Николаевич, очень хорошо!
— А я, Мария Александровна, счастливей вас.
— Почему?
— Вас никто не ругает, а меня ругают.
Когда взошли наверх, Л. Н. просил Гусева прочитать письмо из тюрьмы одного из сидящих за отказ от воинской повинности. Он заболел чахоткой и, видимо, скоро помрет, а письмо хорошее, бодрое.
— Вот истинно святые мученики, — сказал Л. Н. — В народе идет пробуждение, и удержать его ничем нельзя. Прежде в народе смотрели, что господа, им так и подобает жить господами, а теперь увидали, что все это не так просто и что вовсе им так не подобает жить. И озлобление все растет на моих глазах. Когда мы в саду обедаем, и мимо проезжают мужики с сеном, я вижу в них к нам такое нескрываемое презрение… Я от жары эти дни на заднем дворе занимаюсь (в библиотеке, где окна выходят на двор) и слышу разговоры: «Что им? Не жизнь их, а масленица!»
В тот же вечер Л. Н. сказал:
— Меня черносотенцы ругают (по поводу статьи о смертной казни) и революционеры превозносят, а я, признаюсь, совсем этого не заслужил, я им так же мало сочувствую.
— А возможно, что черносотенцы меня убьют, — прибавил Л. Н.
В этот вечер Л. Н. обыграл меня в шахматы. Последнее время я все выигрывал.
— Вот хорошо, — сказал Л.H., — а то я хотел совсем перестать играть: шахматы вызывают дурное чувство к противнику.
Во время партии Л. Н. сказал мне и Бутурлину:
— Помогай Бог относиться кротко. Вот у меня сестра монахиня, а я все‑таки скажу, какое это ужасное зло — церковно — религиозный обман. Хуже виселиц и тюрем!
17 августа. Несколько дней хворал и не был в Ясной. У Л. Н. все болит нога, и положение его довольно серьезно. Вот выдержки из записок Александры Львовны: «Болит нога еще выше, но жара нет и общее состояние хорошее. Кладем лед…» «У папа второй день совсем нормальная температура — 36,3. Ночью нынче только было 37,4. Нога каждый день немного лучше, сердце хорошо. Он слаб, лежит, но это ничего, температура настолько низка, что так и должно быть…» «Тут Чертковы. Папа спит сейчас…»
19 августа. Как‑то, еще в июне, мы шли по лестнице: Л.H., Сергеенко, я и еще кто‑то четвертый. Наверху, на пороге в залу, Л. Н. сказал (говорили о любви):
— Я в своей статье («Закон насилия и закон любви») пишу, что хотя все величайшие учения нравственности сводятся к одному, но ни в одном так определенно и ясно не ставится в основание учение любви, как в христианстве. Основание христианства — любовь и заповедь непротивления злу насилием. Когда люди называют себя христианами и не признают заповеди непротивления, это выходит, как если бы кто‑нибудь говорил: что квадрат гипотенузы равен сумме квадратов двух катетов — я признаю, но что прямая линия есть кратчайшее расстояние между двумя точками — это преувеличение, парадокс.
В тот же вечер, раньше, Л. Н. говорил о систематическом церковном искажении учения Христа.
— Казалось бы, — сказал Л. H., — чего уж яснее заповедь о прелюбодеянии, а развод утверждается церковью.
Тогда же Сергеенко собрал у всех присутствовавших подписи для присоединения к прекрасному письму Репина в петербургской газете «Слово» по поводу статьи Л. Н. «Не могу молчать». Все подписались. Но «Слово», очевидно, не рискнуло напечатать ни нашей телеграммы, ни наших подписей.
За чаем говорили о современной литературе. Л. Н. просил Бутурлина прислать, если что найдется нового, Анатоля Франса, которого Л. Н. очень ценит. Он опять вспоминал «Кренкебиль».
— Я давно уже не помню, — сказал Л.H., — чтобы я испытал сильное художественное впечатление от литературного произведения. Я думаю, это не от того, что я стар; мне кажется, что современная литература, как прежде римская, приходит к концу. Никого нет, ни на Западе, ни у нас.
Бутурлин спросил Л.H., не помнит ли он «De profundis» Уайльда.
Л. Н. этой вещи не читал, но он сказал:
— Я забываю теперь все, но все‑таки я помню, что я что‑то пробовал его читать, и осталось такое впечатление, что читать не стоит.
Говоря о теперешних русских писателях, Л. Н. упомянул Куприна.
— У него маленькая область, он знает солдатскую жизнь, но все‑таки у него настоящие художественные приемы. Им просто нечего сказать, а они ищут каких‑то новых форм. Да зачем их искать? Если есть что сказать, то только бы успеть сказать все, что хочется, а формы искать не придется.
По поводу книги Эльцбахера «Анархизм», которую Л. Н. перечитывал, он сказал:
— Христианский анархизм — узкое определение христианского мировоззрения, но анархизм вытекает неминуемо из христианства в его приложении к общественной жизни.
Л. Н. как‑то летом получил письмо из Японии, написанное по — японски с приложенным английским переводом.
Письмо его очень тронуло — оно от восемнадцатилетней японки, и переведено ее другом на английский язык. В письме выражается полное сочувствие идеям Л. Н. Л. Н. сказал:
— Это так странно и так радостно, чувствовать свою связь здесь, в Ясной Поляне, с какой‑то неведомой девушкой за тысячи верст в Японии.
27 августа. Л. Н. болен и все еще в постели. Он был на волосок от смерти (нога, отек легкого, пищеварение), теперь, кажется, опасность миновала. Были доктора: Никитин и хирург Мартынов из Москвы.
Первый день болезни я Л. Н. не видал. На второй я зашел на минутку перед их обедом, когда он пожелал видеть дам: Марию Николаевну (сестру), С. А.Стахович, Варвару Михайловну, Марию Николаевну (жену Сергея Львовича). Л. Н. сказал мне:
— Хотя вы и не дама, но я рад вас видеть.
Потом я его видел еще раз через день. Он был приветлив, жалел, что Мария Николаевна лишена моей игры, и просил сыграть.
Я сыграл две — три пьесы. Он плакал. На другой день я поиграл немного опять. И опять он плакал, но рад был слушать. В этот вечер в Ясной был Д. А. Олсуфьев. Л. Н. захотел сыграть в шахматы и сказал кинуть жребий, кому играть с ним, мне или Олсуфьеву. Досталось Олсуфьеву. Л. Н. сказал ему:
— Вам досталась неприятность играть со мной.
Л. Н. обыграл его, и я был очень рад, так как это обозначало, что Л. Н. чувствует себя бодрее. После этого я захворал (нарыв на ноге) и с неделю не был в Ясной.
Во время своей болезни Л. Н. сказал Александре Львовне:
— Моя болезнь — это Софья Андреевна.
Я говорил с Чертковым. Он говорит, что Л.H., как он и намекал в статье «Не могу молчать», совсем уже решился уйти. Но потом решил, что должен нести свой крест. Ему было так невыносимо тяжело, что он стал хотеть смерти. От этого духовно — угнетенного состояния упали физические силы — он умирал. Как‑то он не спал ночью и радостно чувствовал близость смерти. «Так хорошо уйти домой», — сказал он. Но сейчас он, кажется, поправляется.
Приехал Беркенгейм. Я был в Ясной 21–го днем. Это был очень плохой день. Я Л. Н. не видал, он диктовал Гусеву. Болезнь как бы стала проходить, но сильная слабость угрожала самой жизни.
В этот день уезжала Мария Николаевна — сестра. Она зашла проститься. Никого не было, но она рассказывала, что Л. Н. ей сказал, как рад был пожить с ней вместе (она с месяц гостила), а потом, прощаясь, прибавил:
— А если мы больше не увидимся… — но тут голос оборвался, он заплакал. Мария Николаевна не выдержала, зарыдала и вышла.
— Так я и не знаю, что он хотел сказать, — прибавила она.
Вся трясясь от рыданий, она пошла вниз проститься с Александрой Львовной. Та была нездорова и у себя лежала, и оттуда раздался какой‑то отвратительный развеселый поющий голос граммофона и смех Александры Львовны, прислуги, Димы… Софья Андреевна права, что Мария Львовна почувствовала бы в эту минуту прощанья и не могла бы допустить такого ужасного диссонанса…
На другой день, 22–го, Л. Н. было лучше. Был день рождения Софьи Андреевны. Приехали Татьяна Львовна и Михаил Сергеевич, М. А.Стахович и Н. Л. Оболенский. Я был у Л.H., сыграл с ним в шахматы, он выиграл. Сыграл с ним и Михаил Сергеевич — ничья. Л. Н. играл с удовольствием и с удовольствием слушал мою игру, хотя я в тот вечер играл удивительно плохо.