Вблизи Толстого. (Записки за пятнадцать лет) — страница 42 из 122

Мечников еще рассказывал про старческую любовь многих знаменитостей: Ибсена, Гюго и др. Л. Н. сказал:

— Ну, я вам не доставлю материала в этом отношении.

Мечников думает, что любовь к женщине и сама эта любимая и любящая женщина могут вдохновить ученого или художника на создание того или другого произведения. В самостоятельное творчество женщины он не верит. Он рассказывал про Софью Ковалевскую, как, когда он молодым человеком был в Италии (кажется, работал в Неаполитанском аквариуме), ему писал туда Владимир Ковалевский про Софью Ковалевскую (свою будущую жену), расхваливал ее, уверял, что Мечников в нее влюбится, и прочил ее ему в жены. Но потом, когда Мечников познакомился с ней в Петербурге, он остался совершенно равнодушен.

По этому поводу он заметил:

— На меня никогда не производили впечатления женщины, у которых нет сердца. Ковалевский никогда не был с нею счастлив. Брак их сначала был фиктивный. Она уехала в Берлин учиться и там написала свое сочинение по математике, которое ее прославило. Однако история этого сочинения такова: она работала под руководством известного берлинского математика Вейерштрасса, который увлекся ею и под воздействием этого увлечения дал ей идею той работы, которую она только выполнила. Но природа взяла свое. Когда она уже потеряла обаяние молодости и как‑то удивительно быстро пропала ее физическая привлекательность, она страстно влюбилась в известного Максима Ковалевского. Он вел себя джентльменом, сказал, что готов жениться на ней, но откровенно сознался, что не питает к ней страстного чувства, как она к нему. Тогда она уехала в Стокгольм, где вскоре умерла. Она постоянно страдала от того, что потеряла физическую привлекательность, и старалась вернуть себе ушедшую молодость: делала впрыскивания Браун — Секара и т. п.

Раньше, когда мы сидели на балконе, Л. H., говоря о том, как часто слишком поздно замечаешь дурное в себе, рассказал историю высылки Черткова и приезд чиновника от Столыпина для расследования этого дела.

— Я приезжаю к Чертковым, ко мне подходит Перна и, указывая на военного, говорит: «Полковник такой‑то». Я Перне подал руку, а тому нет. Когда я вошел в комнаты, я уже почувствовал, что сделал что‑то ужасное. Все шепчутся: «Не подал руки, не подал руки…» И действительно, это ужасно! Я мог сказать ему, что считаю вредной и дурной его деятельность, но я должен был с ним, как с человеком, быть учтивым. Мне, старому человеку, это непростительно! Я потом часто — ночью проснешься, вспомнишь и ахнешь (Л. Н. ахнул): как нехорошо!

Мечников за чаем рассказывал, что послал как‑то Л. Н. свою книгу: «Этюды о природе человека». Кто‑то передавал ему, будто Л. Н. сказал: «Эту книгу не стоит читать, в ней ничего нет для меня интересного».

— Я уже не осмелился послать следующую книжку («Оптимизм») о Фаусте Гете, — прибавил Мечников.

Л. Н. рассмеялся и сказал:

— Спасибо, что вы простили мою неучтивость и все- таки приехали.

Я знаю, что это неверно: Л. Н. читал книгу Мечникова, когда еще она печаталась в виде статей в «Научном Слове», и у меня записан его отзыв об этой вещи. Сколько мне помнится, Л. Н. находил, что в этой книге очень много нового и интересного для него фактического материала, но отрицательно отнесся к миросозерцанию или, вернее, отсутствию всякого религиозного миросозерцания у автора.

При прощании Мечников сказал Л.H.:

— Это один из лучших дней нашей жизни; хотя я и не говорил с женой, но знаю, что и для нее это так.

Л. Н. сказал, что ждал, что свидание будет приятно, но не ждал, что настолько.

— Постараюсь прожить сто лет, чтобы вам доставить удовольствие, — прибавил он, смеясь.

31 мая. Кто‑то спросил Л. Н., нужно ли думать о смерти.

— Нет, не думать, а запомнить и помнить постоянно, и тогда делать, что должно; а в сердце что‑нибудь оборвется, и конец! Пока я живу, я должен делать свое дело и, разумеется, должно быть все равно — богат я или беден, здоров или нездоров. Это трудно, но можно постоянно приближаться к этому.

В том же разговоре Л. Н. сказал:

— Материальный мир в пространстве — это единица, деленная на бесконечность, т. е. ничто; так же и во времени. Но есть настоящее — бесконечно малая точка соприкосновения прошедшего и будущего, в котором я должен так или иначе поступить.

Нынче Л. Н. сказал мне:

— Я вчера вечером думал об ужасах нашего правительства и без всякого усилия жалел этих людей. Часто значительные события проходят незаметно, а пустяк заставляет многое понять. Я зимой как‑то гулял, зашел далеко и устал. Меня нагнал стражник в санях, я подсел к нему и подумал, что нужно по — человечески поговорить с ним. В разговоре я спросил его — как он может служить в такой дурной должности.

«Что ж прикажете делать? Где нынче получишь тридцать пять рублей? А у меня семья большая, всех прокормить надо».

— Так и Столыпин. И я понял, что все в этом, и мне жаль стало этих несчастных людей.

2 июня. Л. Н. рассказывал о Мечникове:

— Когда мы поехали в Телятенки, я нарочно поехал с ним, чтобы поговорить о религиозных вопросах. Но попробовал и замолчал. Он верит в свою науку, как в священное писание, а вопросы религиозно — нравственные, вытекающие из простого нравственного чувства, ему совершенно чужды.

Получилась телеграмма от Куприна с вопросом, можно ли приехать. Л. Н. сказал:

— Я «Яму» не мог дочитать. Эти мерзости (о домах терпимости) отвратительны. В одном месте он на трех страницах описывает все это со всеми подробностями. Как еще Гёте говорил в двадцатых годах по поводу журналов и критик — у теперешних писателей совершенно утрачено собственное чувство того, что хорошо, что дурно, что следует писать и чего не нужно. Вот Анатоль Франс! Я его «Волшебные рассказы» не мог читать, а вот в «Круге Чтения» «Кренкебиль», ведь это и «Бедные люди» Гюго — шедевры. Ведь мог же он так написать!

— Самое главное, чтобы был свой суд. Я пробовал последнее время несколько раз писать художественные вещи, но не могу, потому что нет нужного страстного отношения к работе.

Софья Андреевна сказала на это:

— И не напишешь больше!

— Нет, не знаю, иногда бывает чувство…

Л. Н. сказал мне:

— Я нынче спал хорошо и работал, как иногда в неделю не наработаешь… Давайте в шахматы играть, я нынче буду хорошо играть. А может быть, и нет… Может быть, я и с работой тоже ошибаюсь. Это часто бывает: кажется, что хорошо наработал, а на другое утро приходится все вычеркивать.

Немного погодя Л. Н. сказал:

— Я пятьдесят лет этим занимаюсь и, как у вас на фортепиано, и у меня есть некоторая техника. И я мог бы написать похоже на настоящее, и, пожалуй, более похоже, чем Куприн; но если есть свой суд, то его нельзя обмануть. А тут, если не хуже Андреева или Куприна, ну и хорошо!

По поводу художественных работ Л. Н. говорил мне несколько дней назад, что, может быть, он потому не пишет художественных вещей, что у него память ослабела и он часто не помнит — как люди одевались и т. п. мелочи, и это мешает.

По поводу корреспондента «Русского Слова» (О. П.Спиро), который приезжал при Мечникове, Л. Н. сказал:

— Жаль, что я не попросил его, чтобы он непременно написал то, что я говорил о земле.

Л. Н. рассказывал про мужика, которого обвиняют в кощунстве. Он прислал Л. Н. обвинительный акт. Его обвиняют за то, что он сказал про иконы:

— Это деревяшки, сколько перед ними лоб ни бей, толку не будет.

— Дело будет разбираться при закрытых дверях, — сказал Л.H., — подсудимый имеет право привести в залу трех лиц. Я просил его записать меня, и поеду (в Тулу).

5 июня. Нынче ночью уезжаю в Москву, а оттуда лечиться в Ессентуки. Получил нынче от Гусева из Ясной письмо. Вот выдержка из него:

«Посылаю Вам статейку о Джордже. Расскажите в редакции ее историю: в то время, когда была получена телеграмма от Джорджа, у Л. Н. был корреспондент «Русского Слова». Л. Н. под впечатлением этого известия написал статейку и передал корреспонденту для «Русского Слова». «Русское Слово» не напечатало. У нас сын Генри Джорджа (приехал сегодня в 4 часа) с фотографом. Л. Н. слаб. Скажите «Русским Ведомостям», что если они находят это менее рискованным, то могут поместить не как статью Л.H., а как разговор его».

27 июля. Вернулся с Кавказа. Привожу выдержки из писем жены с сообщениями о Л. Н. и его окружающих за время моего отсутствия.

10 июня. «Л. Н. уехал во вторник (9 июня) в Кочеты… В Ясной Александра Львовна и Лев Львович».

2 июня. «Вчера Ольга Константиновна рассказывала некоторые подробности о деле Владимира Григорьевича. Просто верить не хочется, что все это возможно в двадцатом веке, все эти сплетни и доносы г — жи Звегинцевой (соседки Черткова)».

15 июня. «Пока о возвращении Л. Н. ничего не слышно».

21 июня. «Софья Андреевна приехала. Л. Н. остался еще в Кочетах. Он, слава Богу, здоров и последнее время сам стал следить за своим здоровьем. В письме к Софье Андреевне говорит, что все ели ягоды и простоквашу, а он, вспомнив, что это вредно ему, воздержался».

25 июня. «Владимиру Григорьевичу окончательно запрещен въезд в Тульскую губернию, даже на один день, чтобы повидаться с больной женой. Дело, кажется, доходило до царя, который не захотел отменить постановление о высылке Владимира Григорьевича. Чертковы уезжают в подмосковное имение Пашковых, Крёкшино… Л. Н. пока не собирается возвращаться из Кочетов. Софья Андреевна поэтому очень не в духе и недовольна. Высылкой Черткова очень довольны братья NN, которые ей много способствовали».

27 июня. «Л. Н. все еще у Сухотиных, и точно неизвестно, когда приедет. Говорили — в конце этой недели, но вот уже суббота, а его все нет. Этим продолжает быть недовольна Софья Андреевна, а Лев Львович так рассердился, что папа не отнесся с должным уважением и удивлением к его скульптурным начинаниям и не спешит в Ясную, чтобы ему позировать, что совершенно разломал бюст на куски, смял всю глину в лепешку и, страшно разобидевшись, уехал в Швецию». (Лев Львович увлекся скульптурой и, приехав в Ясную, начал, между прочим, лепить бюст Л. Н. Работа его была прервана отъездом Л. Н. в Кочеты.)