Александр Сергеевич заметил, что это и во всяком искусстве.
— Да, но особенно в музыке, — сказал Л. Н.
31 июля. Л. Н. говорил со мной по поводу пашковцев о том, что они впадают в сектантство, в узкий догматизм, и прибавил:
— Я все думаю, нет ли и во мне этого.
Я играл со Л. Н. в шахматы около круглого стола. Тут же сидели сестра Л.H., Мария Николаевна, и Софья Андреевна. Л. Н. рассказал про одно ругательное письмо, которое он получил, и сказал, обращаясь к Марии Николаевне:
— Ах, Машенька, как я жалею, что я не православный!
— А что?
— Вот я сейчас ушел бы куда‑нибудь в монастырь. Как это хорошо у буддистов, когда человек стареет — он уходит в пустыню.
— А как же семья? — спросила Софья Андреевна.
— Ну, в таком возрасте уже все обязанности кончаются.
3 августа. Вчера приехал к нам в Телятенки мой дядя, А. С.Гольденвейзер, которого Л. Н. знает как автора статьи «Преступление, как наказание, и наказание, как преступление» (по поводу «Воскресения»), Я говорил Л. Н. об ожидаемом приезде дяди, и Л. Н. выразил желание познакомиться с ним.
Вечером мой брат, дядя и я отправились в Ясную.
Когда мы поднялись наверх, Л. Н. только что кончил читать что‑то вслух. После представления и незначительных приветственных фраз сели за круглый стол. Л. Н. спросил:
— Скажите, это с вами или с вашим сыном в Америке я переписывался?
— С моим сыном.
— А вы живете в Киеве?
— Да.
— В Киеве… Там у меня есть двое друзей… в тюрьме. Сидят за отказ от воинской повинности.
Мой дядя сказал:
— Мой сын поступил довольно смело, по — американски, решившись обратиться прямо к вам за рекомендательным письмом к его переводу моего этюда о «Воскресении».
— Нет, отчего же, я охотно исполнил это его желание. Статья ваша очень хороша, и хотя мне, так в ней восхваляемому, и не совсем подобает рекомендовать ее, но я сделал это, так как в ней верно и очень удачно обрисованы бессмысленность и зло уголовного суда.
Дядя мой, выразив свою радость по поводу этого отзыва Л. Н. об его статье, заметил, что он слышал от некоторых судебных деятелей, что они до прочтения этого этюда неверно судили об отношении Л. Н. к суду и судьям, считая его описание суда даже карикатурным.
Замечание это подтвердил сидевший тут же И. В. Денисенко.
— Как это Варечка (племянница Л. Н.) говорит? — сказал Л.H., обращаясь в сторону Софьи Андреевны и сестры Марии Николаевны, — что она не в состоянии есть тех кур, которых она знала в лицо. Так вот и судьи: если бы они в лицо знали тех кур, над которыми они произносят свои приговоры, они скорее получили бы отвращение к своему ремеслу.
Мой дядя сказал Л.H., что его смущает, что мы своим приходом прервали чтение. Л. Н. сказал, что он уже кончил, а что читал он доклад, приготовленный им для конгресса мира, предположенного в августе в Стокгольме.
Конгресс этот очень заинтересовал Л.H.; ему было прислано приглашение, и он серьезно мечтал о поездке и личном выступлении на конгрессе. На этой почве возникли за последнее время тяжелые семейные осложнения. Софья Андреевна сразу восстала против плана поездки в Швецию и стала делать JT. H. сцены и истерические припадки по нескольку раз в день. Л. Н. вконец измучился и, разумеется, сказал, что никуда не поедет. Доклад же, который он написал, решил послать в Стокгольм. Болезнь и нервное расстройство Софьи Андреевны сразу как‑то сошли на нет, как только Л. Н. сказал, что не едет в Швецию. Дяде моему Л. Н. сказал, что поехал бы в Швецию, да боится, что состояние его здоровья и здоровья Софьи Андреевны не позволит, так как она боится морского путешествия. Кроме того, Л. Н. опасается, что слишком официальный характер конгресса (предполагалось присутствие на открытии короля) помешал бы открытому, свободному обмену мыслей.
Л.H., однако, прибавил:
— С другой стороны, мне хотелось воспользоваться этим случаем, чтобы во всеуслышание сказать то, о чем я так много пишу; хотя я и сомневаюсь, чтобы им понравилось то, что я скажу. Моя мысль о непримиримости заповеди «не убий» с военной службой так редко разделяется людьми. Мне иногда казалось, что если бы я там сам высказал свои мысли, может быть, это на кого‑нибудь и подействовало бы.
Позже, когда мой дядя рассказывал про свою поездку в Швецию, Л. Н. обратился к Софье Андреевне и сказал:
— Вот, Соня, человек, который ездил в Швецию и, как видишь, вернулся невредимым.
Я предложил Л. Н. сыграть в шахматы. Он выиграл три партии подряд и был этим очень доволен.
Л. Н. попросил меня сыграть и захотел что‑нибудь сильное с определенным ритмом. Я сыграл полонез Шопена и ряд других мелких пьес.
Разговор шел о музыке. Софья Андреевна вспомнила Никиша (дирижера), восторгалась им. Л. Н. сказал мне:
— Есть много вещей, в которые я, как ни стараюсь, не могу поверить. Я не верю в медицину, в солнечные пятна, не верю в дирижерское искусство. (Любопытно, что эту точку зрения на искусство дирижера разделял Римский — Корсаков.)
Я старался, как умел, указать Л. Н. на то, в чем и как дирижер может воздействовать на оркестр. Раз он перебил меня:
— Это вы верно заметили, что в ритме существуют бесконечно малые величины, от расположения которых часто зависит вся сила впечатления. Эти бесконечно малые величины существуют, впрочем, во всяком искусстве, и овладение ими и составляет задачу настоящего мастера.
Согласившись с этой моей, подчеркнутой им, мыслью, Л.H., хотя и не возражал мне, но, видимо, в глубине души остался при своем первоначальном мнении.
4 августа. Сегодня я приехал в Ясную к концу обеда. После обеда мы стали с Л. Н. играть в шахматы. В это время раздался звон колокольцев и бубенчиков — кто‑то приехал. Оказалось — приехали представители местной полиции арестовать Гусева. (Причина ареста и ссылки Гусева осталась не вполне выясненной. Очевидно, был какой‑то ложный донос.) Событие это всех взволновало и крайне расстроило. Гусева заставили в несколько минут собраться, еле дали ему уложить кое — какие вещи и сдать все бумаги и текущую работу Л. Н., бывшую у него, как у помощника Л.H., на руках, и увезли.
Поразительны были негодование и гнев старой монахини, Марии Николаевны. В ней, очевидно, проснулась прежняя барская гордость, возмущенная бесцеремонным врыванием чужих людей в жизнь семьи. Когда все сошли вниз — проводить увозимого Гусева и он, в сопровождении чинов полиции, пошел к выходной двери, она не удержалась и энергично плюнула им вслед, хотя этот жест и мало вязался с ее монашеским обликом, все‑таки она вызвала своей непосредственностью и искренним негодованием большое сочувствие всех присутствовавших.
Л. Н. был расстроен больше всех, хотя и крепился. Его мучило сознание, что Гусева ссылают за него, а его не трогают.
Поразило меня его самообладание. Он был бледен, слезы стояли у него в глазах, но он все‑таки предложил мне доиграть прерванную всей этой историей шахматную партию.
9 августа. Нынче я читал новую статью Л. Н. о науке, собственно, ответ на письмо крестьянина, разросшийся в большую статью. Л. Н. сказал мне:
— Вы прочли «О науке», а я думал: Струве приедет, и я прочту вам вместе. Я сегодня нездоров, все спал, думал — это сюда не относится, может быть, потом вам скажу, это личное, но мне вдруг стало так ясно, я так глубоко почувствовал… Если приравнивать к отметкам, то иногда видишь на 2 или на 3, а вдруг увидишь на 5 с плюсом. Вот так и с этой статьей «О науке». Мне он писал (крестьянин), он пишет «ошибится» без мягкого знака и «штоп», но он думает и говорит о самом главном. А какой‑нибудь Волков (накануне Сережа Сухотин, пасынок Татьяны Львовны, сидевший во время этого разговора тут же, рассказывал про А. Н. Волкова и про его книгу об искусстве) или (обращаясь к Сереже) вот как вы про ваших профессоров рассказываете, такой Волков пишет свою книгу — ему от скуки больше делать нечего, так он этими глупостями занимается; да и все мы… А вот, когда нужно самому кормить себя и свою семью, то такой человек, если уже начнет думать, то, наверное, о самом важном. Истинная наука только одна: как мне нужно получше прожить мою жизнь?
О записках Черткова (воспоминания о военной молодости), которые Л. Н. собирался как‑нибудь прочесть вслух, он сказал:
— Я не хочу оказывать давление на мнение слушателей, но не могу не сказать, что они превосходно написаны. Да я думаю, что всякий может прекрасно написать, если только он будет писать просто, не увлекаясь красноречием, а главное, если будет рассказывать то, что он сам пережил.
Мы играли в шахматы. Во время партии Софья Андреевна с кем‑то заговорила о Щедрине. Л. Н. сказал:
— Le secret d’etre ennuyeux, c’est tout dire. (Верное средство быть скучным — все договаривать до конца.) Про Щедрина это вполне можно сказать. Он все всегда договаривал до конца. Я никогда не мог читать его.
10 августа. Л. Н. читал вслух очень хорошие воспоминания Черткова о его военной службе и нравственном состоянии в то время. Потом играли в шахматы. За шахматами Л. Н. сказал мне:
— Какой удивительный человек Чертков! И какой он совсем особенный, не похожий на других.
Потом он сказал еще:
— И вы тоже совсем особенный; в вас — соединение таких свойств, совсем не похожее на других.
Дорого бы мне было узнать, как и что он обо мне думает. Да как спросить было?
Потом уже, позже я спросил его про вчерашнее, что он начал говорить и не сказал в разговоре по поводу статьи о науке.
Л. Н. сначала не мог припомнить, а потом сказал:
— Ах, да! Как это вы вспомнили? Я вам это сейчас не могу хорошо сказать, а я это в дневнике записал. Я особенно ясно вчера почувствовал, что истинная жизнь бывает только тогда, когда живешь не в себе, а переносишься в другого. Когда бываешь один, с Богом, или с духовным началом, которое в тебе живет, тогда чувствуешь это особенно ясно, а когда бываешь с людьми, то ошибаешься и делаешься все дальше от этого. Противоположное этому состояние — эгоизм. Эгоизм — это, собственно, ненависть к другим людям. Пока желаешь счастья себе, другие люди мешают этому, и с эгоистической точки зрения глупо думать не о себе, а о другом. Как намедни Танечка (Денисенко) — за обедом было мало квасу, и она вдруг почувствовала радость того, чтобы отказаться и уступить другим. Ей самой до смерти хочется квасу, а она отказывается и уступает. Это еще, кажется, Шопенгауэр сказал, что такие нравственные поступки в нас равносильны чуду, так как с точки зрения нашего рассудка они глупы.