Вблизи Толстого. (Записки за пятнадцать лет) — страница 47 из 122

Л. Н. сказал:

— Да, это очень на него похоже.

Потом наверху мы опять две партии сыграли (гамбит Альгайера). Пришел Николаев. Л. Н. пошел с ним в кабинет, а я с М. С. Сухотиным сыграл еще одну партию, по окончании которой тоже пошел ко Л. Н. Он говорил с Николаевым о Джордже.

Накануне бывший у Л. Н. октябристский депутат Думы князь В. В. Тенишев рассказывал ему, что на 250 000 000 десятин земли в России приходится больше трех миллиардов бюджета, т. е. больше десяти рублей на десятину.

Цифры эти показались Л. Н. удивительными, но потом оказалось, что Тенишев сделал «маленькую» подтасовку: цифру бюджета он сказал для всей России, а счет десятин — только для европейской; а между тем, если сюда включить и азиатскую, то от этих десяти рублей останется чуть ли не десятая доля.

Л. Н. ждет к себе Василия Маклакова и хочет посоветовать ему собрать тридцать подписей и внести в Думу проект о введении единого налога на землю.

Л. Н. сказал мне:

— Я вам уже тысячу раз говорил это, но для меня с каждым днем делается все более несомненно, что как во времена моей молодости стояло разрешение вопроса о крепостном праве, так теперь стоит земельный вопрос.

Я сказал Л.H., что в Думе теперь едва ли поднимут этот вопрос, так как это равносильно тому, чтобы быть Думе или нет. Л. Н. возразил:

— Для меня такие соображения не существуют, так как я не думаю о практических последствиях того, что я говорю и, думаю, должен сказать и чему должен отдать те немногие часы досуга, которые мне еще остались; а что из этого выйдет, я не знаю и не могу знать.

Я сказал Л.H., что говорю не о нем, а о Маклакове и других депутатах. Л. Н. прибавил:

— Кажется, трудно найти человека, который относился бы более отрицательно ко всякому правительству, чем я, но, странно сказать, я думаю, что сейчас у нас только правительство могло бы провести эту реформу. Я вчера говорил Тенишеву об этом, а он говорит мне: «Да как же, этого нигде в Европе нет?» Они боятся дать пример, сделать что- нибудь свое, новое.

Николаев возразил, что, по его мнению, если когда — ни- будь осуществится земельная реформа, то сделают это нищие, слабые и молодые, а никак не правительство. Л. Н. сказал ему:

— Ну, если бы какой‑нибудь, как тогда Александр II, захотел провести — он мог бы.

— Его бы убили, — сказал Николаев.

— Во всяком случае, я должен и постараюсь, как умею, сказать, что думаю, — прибавил Л. Н.

— И никто не сумеет пустить так эти идеи в народ, как вы, — сказал Николаев.

21 августа. Я приехал в Ясную поздно — была гроза — и сидел недолго. Никого не было. Было уныло. Л. Н. сидел у себя в кабинете. Я не зашел, боялся помешать. Потом он спросил:

— Что же вы не вошли?

Я объяснил.

— Нет, я пустяками занимался — пасьянс делал, читал своих «китайцев» (английскую книжку о китайской философии).

Мы поиграли в шахматы. Софья Андреевна была не совсем здорова и очень не в духе. Завтра ее рождение. Она раньше звала нас с женой. Л. Н. спросил меня:

— Вы знаете, какое у нас завтра торжество?

Я ответил, что знаю.

Софья Андреевна стала говорить, что никакого торжества не будет и радости никакой нет, что годом старше стала.

Потом позже кто‑то сказал, что завтра гости будут. Софья Андреевна опять стала говорить, что никого не будет. Было неприятно. Когда я уезжал, Л. Н. сказал мне:

— Разумеется, до завтра.

Он боялся, что я приму на свой счет. Ну, да я Софью Андреевну давно знаю.

По поводу бывшего накануне Боткина Л. Н. сказал:

— Всякий дурной поступок — поджог из мести, убийство — я скорее понимаю, чем этот — ударить старика!

Речь шла о нашумевшей в Петербурге истории, как по поводу каких‑то недоразумений с открытием художественной выставки, заведующим которой был Боткин, молодой человек, барон Врангель, желавший во что бы то ни стало открытия этой выставки, дал пощечину Боткину, бывшему против открытия. Боткин не захотел возбудить против него уголовного преследования и сказал, что это дело его (H. H.Врангеля) совести. Л.H., услыхав об этой истории и о поступке Боткина, написал ему сочувственное письмо, и Боткин приезжал в Ясную, как бы благодарить за это письмо.

22 августа. Мы с женой поехали вечером в Ясную, и Л. Д. Николаева с нами. Там были: Андрей Львович с женой (второй), Мария Александровна и Митя Кузьминский (племянник гр. Софьи Андреевны). Когда мы приехали, все сидели в столовой у круглого стола. Л. Н. сказал мне:

— Я занимаюсь Лао — Цзы. Иван Иванович (Горбунов- Посадов) печатает и прислал мне корректуры. Ну, давайте играть.

Я поставил столик, и мы сыграли три партии (две — гамбит Альгайера — я выиграл черными, белыми — ничья).

За шахматами Л. Н. был вял и как будто не в духе. Со свойственной ему чуткостью он как‑то сквозь шахматы почувствовал, о чем я думаю, и сказал:

— Вы не думайте, что я не в духе, я просто слаб.

Днем к нам в Телятенки явилось странное шествие: повозка, которую на своих плечах везли молодые мужчина и женщина (беременная), а в повозке двое детей. Это оказался Гусаров с женой и детьми, таким способом переселяющийся в Бессарабию из Москвы. Моя жена и Л. Д. Николаева рассказывали Л. Н. об этом. За чаем по этому поводу и по поводу плана Николаевых на их дальнейшую жизнь Л. Н. сказал Николаевой:

— Я не сочувствую этому (путешествию Гусаровых). Тогда уж не нужно иметь детей. И вам не советую путешествовать. (У Николаевых два проекта: кочевать по друзьям или строиться в Ясной.) Оставайтесь здесь. Никогда не следует резко изменять внешнюю форму своей жизни. Такие люди большей частью только компрометируют идею, во имя которой так поступают. Никто не может вполне осуществить идеал, но нет таких условий, в которых нельзя было бы совершенствоваться. Разве я, или Александр Борисович, или вы, живем как нужно? Даже Мария Александровна — у нее чистая изба, корова, а другому есть нечего, голодная семья, грязь…

Правда, что мне восемьдесят лет, а Гусарову тридцать. Внутренняя работа над собой всегда во всех условиях возможна. Но для этого не нужно никуда уходить и даже ничего резко менять. А то потом обыкновенно наступает разочарование, и человек махнет рукой, решит, что это все не то, и станет жить хуже, чем прежде. И я сколько примеров знаю.

За шахматами Л. Н. сказал мне:

— Саша получила очень хорошее письмо от матери Гусева, которая пишет, что сын ее уже на месте. Она нисколько не сердится, а, напротив, благодарит. Видно, она очень хорошая женщина.

Гусева сослали в село Карепино, Тулпанской волости, Чердынского уезда, Пермской губернии. Потом, уже за чаем, Л. Н. по поводу Гусева сказал:

— Мне кажется, что это еще все изменится. Главное, что нет для его ссылки никакого повода.

Я рассказал Л. Н. о заявлении «союза русского народа» о Черткове и Гусеве и о том, что эти господа даже цитируют революционные прокламации, которые якобы составлял Гусев, живя в Ясной. Л. Н. сказал:

— Противно обращаться к этим людям, а то я почти уверен, что если бы я написал хотя бы тому же Столыпину, то можно было бы его вернуть. Но к ним просто невозможно обращаться. С. А.Стахович советует сказать Маклакову, чтобы они сделали об этом в Думе запрос. Я не буду говорить этого. Если они сами это сделают — еще другое дело; это естественно: указать в Думе на то, что делается, — а мне противно. Вот о Джордже я скажу.

— Неизвестно еще, как сам Маклаков относится к идее Джорджа, — заметил я. Л. Н. сказал:

— Вот хорошая школа для неосуждения — теперешнее наше правительство! Так трудно удержаться, чтобы не негодовать на них!

Заговорили об отказавшемся от воинской повинности Засосове, которого теперь арестовали, — и о тех наказаниях, которым такие люди подвергаются. Засосова судили раньше за заявление, которое он послал в воинское присутствие. Он мотивировал в нем свой отказ и между прочим назвал русское правительство и русскую армию «шайкой грабителей и убийц». Суд присудил его за это на три недели в крепость, или тюрьму. Л. Н. удивлялся мягкости этого приговора и, смеясь, сказал:

— За такое легкое наказание можно доставить себе это удовольствие!

Л. Н. рассказал, что получил нынче письмо от немца, лакея, из Берлина или Вены (не помню).

— Он отказался от воинской повинности, отбыл наказание и теперь служит лакеем. Он хорошо пишет — очевидно, развитой малый — и рассказывает, как дурно с ним обращались, когда он отбывал наказание. Когда он попросил вместо деревянной ложки металлическую, его за это отправили в карцер. Раз он при обходе попросил чиновника, чтобы ему дали отдельную умывальную чашку, так как в общей умывальной страшно грязно. Чиновник промолчал, а потом его опять посадили на несколько дней в карцер на хлеб и воду.

Не помню, по какому поводу Л. Н. сказал опять о «Яме» Куприна:

— Это мерзость! Он выдает себя с головой. Ведь нужно жить там, чтобы узнать все это!

Николаева пыталась защищать.

— Да нет, я знаю, что он как будто обличает. Но сам‑то он, описывая это, наслаждается. И этого от человека с художественным чувством нельзя скрыть. Кто действительно испытывает отвращение, тому достаточно одного намека, чтобы заставить вас испытать это отвращение вместе с ним. А он сидит в этом и наслаждается. Нельзя твердить, не переставая, что убивать дурно, — этим ничего не сделаешь. Мы все знаем, что когда человека рвет — противно. А когда человек воняет — зачем же копаться в этом?

— Другие вещи его мне нравились: «Allez», «Поединок». У него несомненно есть талант. Но «Яма» — просто ужасна! Я не мог всего дочитать, просматривал. Ну, там под конец он пристегнул этот эпизод, но все это так слабо, незначительно.

— Вот ты, Саша (обратился Л. Н. к Александре Львовне, хвалила мне рассказ «Кадеты» — тоже нехорошо, скучно.

— Я, папа, в вагоне читала. Мне понравилось.

— Ну, в вагоне, может быть, — сказал Л.H., смеясь.

На днях, когда я приехал, Л. Н. сидел с М. С. Сухотиным в столовой. Он встретил меня вопросом: