Тени сизые смесились…
Я умирать буду, не забуду того впечатления, которое произвел на меня в этот раз Л. Н. Он лежал на спине, судорожно сжимая пальцами край одеяла и тщетно стараясь удержать душившие его слезы. Несколько раз он прерывал и начинал сызнова. Но наконец, когда он произнес конец первой строфы: «все во мне, и я во всем», голос его оборвался. Приход А. Н. Дунаева (друга семьи Толстых) остановил его. Он немного успокоился.
— Как жаль, я вам испортил стихотворение, — сказал он мне немного погодя.
Потом я играл на фортепиано.
Л. Н. просил не играть Шопена, сказав:
— Боюсь расплакаться.
Л. Н. просил что‑нибудь Моцарта или Гайдна.
Он спросил:
— Отчего пианисты никогда не играют Гайдна? Вот вы бы играли. Как хорошо рядом с современным сложным, искусственным произведением сыграть что‑нибудь Моцарта или Гайдна.
1900
29 января, Москва. Мне хочется рассказать про разговор Л. Н. с экономистом Деном в тот вечер, когда был Шаляпин.
Л. Н. работает теперь над статьей по рабочему вопросу — «Новое рабство», и разговор касался рабочего вопроса.
Л. Н. сказал:
— Мы переживаем новую стадию развития рабства: рабство рабочего человека, страдающего под гнетом достаточных классов.
— Ни одно рабство не прекратилось только снизу, исключительно движением рабов. Мы видели это в Америке, у нас с крепостным правом. Так это должно совершиться и теперь. Только когда мы поймем, что иметь рабов постыдно, тогда только мы перестанем быть рабовладельцами и добровольно откажемся от эксплуатации рабочих классов.
— От рабов не может исходить освобождение. Единичные рабы, освободившиеся от рабского гнета, делаются в большинстве случаев особенно грубыми теснителями и насильниками своих прежних собратий. Да и не может быть иначе. Как можно требовать от них, забитых, измученных, чего‑либо иного? Только когда мы добровольно откажемся от постыдного пользования рабским трудом наших братьев — кончится рабство.
— Наука, поскольку она описывает и выясняет настоящее положение вещей, делает полезное и нужное дело. Но как только она начинает предписывать программы будущего — она делается несостоятельна.
— Все эти идеи восьмичасового рабочего дня и пр. только увеличивают, узаконивают зло. Труд должен быть не рабским, а свободным, и в этом все.
— Когда мужик встает до солнца и целый день трудится в поле, он не раб. Он общается с природой, он делает нужное ему дело. А когда он стоит на Морозовской фабрике у станка всю жизнь, выделывая какие‑нибудь ткани, которых он никогда не увидит и которыми ни он и никто из его среды пользоваться не будет, — тогда он раб и гибнет в рабстве.
— Железные дороги, телефоны и другие принадлежности цивилизованного мира — это все полезно, хорошо. Но если бы стоял выбор: или вся эта цивилизация — и для нее не сотни тысяч гибнущих жизней, а только одна жизнь, которая должна неминуемо погибнуть, — или не нужно цивилизации, тогда Бог с ней, с этой цивилизацией, с этими железными дорогами, телефонами, если они непременно обусловлены гибелью человеческой жизни!
24 февраля. 18–го, и 20–го был у Толстых. 18–го Л. Н. ходил «под Девичье» в балаган и потом в какой‑то грязный трактир, где особенно много пьянства и разгула, — для наблюдений. Л. Н. сказал:
— Я двадцать лет назад видел «под Девичьим» «Чуркина», которого сочинил какой‑то золоторотец — пропойца, а теперь смотрел «Стеньку Разина» — и это все то же самое. Разбой, насилие представлены как подвиг и приветствуются толпой. И замечательно, что, в то время как всякое слово в книжке, могущее внести свет в народное сознание, тщательно вычеркивается цензурой, такие представления допускаются с готовностью — цензурирует их квартальный. В течение двадцати лет этих «Чуркиных» и «Разиных» пересмотрело, наверное, миллион народу.
Говоря это, Л. H. вспомнил, как ему пришлось быть в работном доме, когда священник толковал Евангелие.
— Было прочитано место, где Христос говорит, что сказано: не убий, а я говорю вам: не гневайся напрасно и т. д. Священник стал говорить, что не нужно только напрасно гневаться, а что когда начальство гневается — это так и должно быть. «Не убий» тоже не значит, что убивать совсем нельзя. На войне или при казнях убийство нужно и не грех. Эго единственный случай для неграмотного человека вникнуть в смысл Евангелия, так как в церкви все чтения или невнятно бормочутся дьячком, или орутся диким голосом дьяконом, что делает их совершенно непонятными — и вот в каком виде толкуется народу Евангелие!
Много говорили о бурах и англичанах. Л. Н. сказал:
— Я всегда считаю нравственные мотивы двигающими и решающими в историческом процессе. И вот теперь, когда так ясно выразилась эта всеобщая ненависть к англичанам, — я не доживу, но мне кажется, что могущество Англии сильно пошатнется. Я это говорю не из бессознательного русского патриотизма. Если бы восстала Польша или Финляндия и успех был бы на их стороне, мое сочувствие принадлежало бы им как угнетенным.
— Русский народ, беспристрастно говоря, пожалуй, самый христианский по своему нравственному складу. Это отчасти объясняется тем, что Евангелие все‑таки читается русским народом уже девятьсот лет; католические народы до сих пор его не знают, а другие узнали только после реформации.
— Меня поразило, как в Лондоне при мне вели по улице какого‑то преступника, и полиция должна была энергично охранять его от толпы, угрожавшей разорвать его на части. У нас — наоборот: конвой отгоняет подающих милостыню, деньги и хлеб. У нас преступники, арестанты — «несчастненькие». Но теперь, к сожалению, это начинает изменяться к худшему, и наше мерзкое правительство всеми силами старается возбудить ненависть к осужденным. В Сибири назначены даже денежные премии за убитого беглого каторжника.
18–го были именины Л. Н. Он рассказал:
— В этот самый день на Кавказе (в 1853 году) наводил пушку, а в это время неприятельская граната ударила в обод колеса этой пушки, вогнула колесо, а мы все остались целы. Это было дело, которое у меня описано в рассказе «Рубка леса». Потом, уже вечером, страшно усталые, мы ехали, и опять раздались выстрелы, и как трудно было снова поднять свои уже опустившиеся нервы, чтобы быть бодрым в виду опасности. А потом на ночлеге у казаков был такой вкусный козленок, какого мы никогда не ели. И спать легли в одной хате восемь человек рядом на полу. А воздух был все‑таки отличный, как козленок…
29 апреля. Как‑то говорили о Шекспире. Л. Н. его мало любит. Он сказал:
— Шекспира и Гете я три раза в жизни проштудировал от начала до конца и никогда не мог понять, в чем их прелесть.
По словам Л. H., Гете холоден. Из его сочинений ему нравятся многие лирические стихотворения и «Герман и Доротея». Драматических произведений Гете он не любит, а романы считает совершенно слабыми. О «Фаусте» Л. Н. не говорил.
Шиллера Л. Н. очень любит и говорит: «Это — настоящий». Он любит у него почти все. Особенно «Разбойников» и «Дон — Карлоса» (Маркиз Поза), также и «Марию Стюарт», «Вильгельма Теля», «Валленштейна».
Тогда же дядя М. С. Сухотина, Александр Михайлович Сухотин, старик лет семидесяти с небольшим, прекрасно прочитал «Старые портреты» Тургенева.
Л. Н. не помнил этой вещи и очень ею восхищался. Он сказал:
— Только после всех этих новых, которых читаешь, действительно ценишь Тургенева.
Л. Н. с большой любовью вспоминал Тургенева. Между прочим он сказал:
— Когда Тургенев умер, я хотел прочесть о нем лекцию. Мне хотелось, особенно ввиду бывших между нами недоразумений, вспомнить и рассказать все то хорошее, чего в нем было так много и что я любил в нем. Лекция эта не состоялась. Ее не разрешил Долгоруков (московский генерал — губернатор).
Говорили о Чехове и Горьком. Л. Н., как всегда, очень хвалил художественное дарование Чехова. Огорчает его в Чехове отсутствие определенного миросозерцания. В этом отношении Л. Н. отдает предпочтение Горькому. О Горьком Л. Н. сказал:
— Его знаешь из его произведений, какой он. Большой и очень существенный недостаток Горького — слабо развитое чувство меры, а это чрезвычайно важно. Я указывал самому Горькому на этот недостаток и как на пример обратил его внимание на злоупотребление приемом оживления неодушевленных предметов. Тогда Горький сказал, что, по его мнению, это прием хороший и указал на пример из рассказа «Мальва», где сказано: «море смеялось». Я ему возразил, что если в некоторых случаях этот прием может быть и очень удачным, тем не менее злоупотреблять им не следует.
Вчера Ушаков (Федор Андреевич). В 1900 г. за распространение произведений Л. Н. Толстого он был дважды арестован и после второго ареста и допроса в жандармском управлении лишен права жительства в столицах. Л. Н. усиленно хлопотал о нем и в своих письмах к нему старался поддержать его душевное равновесие: «Поднимитесь духом, милый Ф. А., — писал он, — и живите в настоящем во всю нравственную силу, а события жизни предоставьте судьбе. Ничего не важно, кроме того, чтобы делать что должно». (Из письма от 9 июня 1900 г.) Спросил Л. Н. про Громеку (Михаил Степанович Громека, писатель — критик). Л. Н. и Татьяна Львовна довольно много рассказывали о нем.
Л. Н. сказал:
— Это был симпатичный, страстный и талантливый человек. Он застрелился еще молодым человеком, говорят, вследствие душевного расстройства.
Татьяна Львовна говорит, между прочим, что Громека был первым ее поклонником и сделал ей предложение, когда ей было 16 лет.
Л. Н. очень ценит критику Громеки. Он сказал:
— Мне было дорого, что человек, сочувствующий мне, мог даже в «Войне и Мире» и «Анне Карениной» увидеть многое, о чем я говорил и писал впоследствии.
Л. Н. сказал еще:
— Когда я написал рассказ «Чем люди живы», Фет сказал: «Ну, чем люди живы? Разумеется, деньгами». Я заметил, что Фет, вероятно, пошутил. Л. Н. возразил:
— Нет, это было его убеждение. И как это часто бывает, то, чего люди очень упорно добиваются, того и достигают. Фету всю жизнь хотелось разбогатеть, и потом он и сделался богат. Его братья и сестры, кажется, посходили с ума, и все их состояние перешло к нему.