— А вот Попов, — вспомнил Сергеенко, — рассказывал, как его задержали, кажется, на Кавказе — он без паспорта — и как какой‑то чин полиции спросил его: «Ты кто?». Он ответил: «Я сын Божий, мир — храм Божий». Полицейский возразил ему: «Это мы понимаем, но все‑таки так по- человечески, как тебя зовут?» А он им опять: «Я, сын Божий, мир и т. д.» И что бы они ему ни говорили, о чем бы ни спрашивали, он им все отвечал это одно, доведя их до раздражения. Разве не лучше было бы сказать им просто, как его зовут и при этом какие‑нибудь еще мысли, которые он считал нужными?
— Разумеется, да, — ответил Л. Н. — Но только разве это он повторял для души, для Бога? Ведь он для них говорил, их хотел научить. А для себя он не стал бы твердить одно и то же. Так что это не возражение, а подтверждение моей мысли… А думать о людях и их отношении к себе очень опасно. Я в свои 82 года, с моей известностью, чего бы, кажется, мне о людском мнении думать, а вот еще вчера — Миташа Оболенский был, и я говорю с ним и стараюсь вызвать в нем к себе любовное чувство… Казалось бы — очень хорошо стараться, чтобы люди меня любили и стали бы лучше, а это дурно. Надо совсем не думать о последствиях. А вы как думаете, Александр Борисович?
— Я совершенно с вами согласен, только беда в том, что достигнуть этого трудно.
— Да, но это единственно нужное. И это не отвлеченные рассуждения, а настоящий, несомненный путь. Так же, как если примешь касторку, будет слабить, также и это несомненно так.
Сергеенко сказал, что полное равнодушие к отношению к себе людей неосуществимо. Л. Н. ему ответил:
— Я всегда это говорю: идеал потому и идеал, что он неосуществим, и в бесконечном стремлении к нему — жизнь. А если иногда удается забыть о людях, испытываешь какой- то экстаз свободы.
— Достигнуть этого, разумеется, легче всего одному; труднее, но еще возможно, — вдвоем; а если третий, то уже почти невозможно… Вот я вам сейчас говорю, а сам думаю, что Александр Борисович слушает и что он об этом думает…
— Ну, пойдемте, Александр Борисович, в шахматы играть! Да мне с вами и играть невозможно. Очень уж вы сильно стали играть.
Пошли в столовую. Л. Н. сел на кушетку, пододвинули столик (подарок Сергеенко — отца) и стали играть. На нашу игру смотрели Сергеенко и гувернер Сережи, молодой швейцарец. Мне достались белые. Я играл гамбит Муцио и потерял в атаке темп. Л. Н. вынудил размен ферзей. В результате за фигуру у меня осталось две пешки. С большим трудом мне удалось свести на довольно любопытную ничью. Л. Н. был, кажется, доволен, что не проиграл.
Когда мы играли в шахматы, Софья Андреевна сидела в библиотеке и вписывала в каталог книги. Она вдруг вздохнула и сказала не очень громко:
— Ах, если бы знали все те, кто посылает книжки, как я их проклинаю, они бы ни одной больше не прислали!
Л. Н. расслыхал и рассмеялся. Потом пили чай. За чаем сидели: Софья Андреевна, Л.H., Андрей Львович с женой, я, Сергеенко, Душан Петрович, Булгаков, позже Скипетров, который пришел от Николаева.
Л. Н. очень хотелось пить. Он выпил четыре чашки. Софья Андреевна удерживала его. Л. Н. возразил ей:
— Если хочется пить, отчего же не пить еще?
— Да ты так восемнадцать чашек выпьешь!
Когда уже под конец чая Л. Н. подошел к самовару и стал себе наливать еще полчашки, он рассмеялся и сказал:
— Вот, Соня, и восемнадцатая чашка!
Л. Н. рассказал, что к нему приходили в Кочеты два скопца. Один — старый очень интересный человек. (А. Я.Григорьев.)
Я спросил у Л.H., была ли у этого скопца какая‑нибудь семья.
— Да. У него была ужасная история: жена сошлась с его братом, и это так на него подействовало, что он сделался скопцом. Он мне рассказывал про то, как делается эта операция. Скопцов всегда можно по лицу узнать, у них особенные на лице морщины. Но ему лет за шестьдесят, и он очень крепкий, здоровый старик.
Говоря о заблуждении скопцов, Л. Н. сказал:
— Это, как мы говорили раньше об идеале. Если не можешь достигнуть полной чистоты, все‑таки нужно бороться, не думать, что если тебя вокруг аналоя окрутили, то уж тебе все можно и это перестает быть дурным. А искусственно лишать себя возможности греха — разумеется, грубое заблуждение.
Кто‑то спросил Л.H., говорил ли он об этом со скопцом. Л. Н. сказал:
— Они всегда ссылаются все на те же евангельские слова, которые они понимают буквально. Да, кроме того, — вся жизнь прожита в том убеждении, что сделан нужный, нравственный поступок, и трудно на старости лет сказать себе, что всю жизнь заблуждался….
Скипетров рассказал про оригинального старика, которого он встретил, когда еще был материалистом, студентом Томского университета, в вагоне. Старик сначала рассказал ему целую историю про свою семью. А потом прислал ему письмо, в котором сознался, что это была неправда, что он живет отшельником и не только не имеет, но никогда и не имел семьи. Все письмо было горячей проповедью целомудрия. Скипетров ответил ему «с высоты своего материализма», но тем не менее старик подействовал на него сильно; он тогда даже забросил его адрес, чтобы не возобновлять с ним отношений, и так и не знает, кто он был. Теперь Скипетров убежденный сторонник полного воздержания.
Л. Н. сказал по поводу французского романа «Les amollies» Bauman о возрождении католичества, который ему прислали:
— Роман прекрасно написан, очень интересный, но там едут в Лурд и исцеляются, и это рассказывается совершенно серьезно.
Л. Н. читает Ревилля историю нецивилизованных народов. Он прочел нам оттуда превосходную выдержку, но прибавил:
— Это единственное хорошее, что мне удалось извлечь из всей книги. Он описывает религии народов свысока, слегка презрительно и не замечает глубокой основы всех их, по- видимому, грубых верований.
Я говорил Л. Н. о книге Ревилля о Христе и сказал, что эта книга в некоторых отношениях лучше Штрауса и Ренана, что многое в Христе он понимает, но совершенно не может понять идею непротивления.
Л. Н. воскликнул:
— А это самое главное! В этом все!
Я заметил:
— Ему слишком дорога идея государственности.
— Да, эта идея государственности часто приобретает совершенно религиозное значение. Например, в древнекитайской религии до Конфуция государство просто считалось религиозной основой.
Я сказал:
— У нас и теперь всегда не государство приносится в жертву требованиям религиозно — нравственным, а наоборот.
Л. Н. сначала не расслышал мои слова, а когда я повторил, сказал:
— Да, в этом все дело.
Скипетров сказал про религиозность простых людей, что она у них часто мало касается жизни.
— Вот моя бабушка, она в церковь ходит, свечки ставит и говорит: «Где уж нам по — божьи жить, мы люди грешные».
— Да, но в этом все‑таки хорошо смирение, — сказал Л. Н. — И в какой‑нибудь бабе дорога именно эта настоящая вера в живого Бога, все равно, что она его видит в матушке царице небесной или в иконе. Это все‑таки живой Бог, и, во всяком случае, она ближе к Богу, чем профессор.
— Какой? — спросил Андрей Львович.
— Да всякий.
Л. Н. сказал еще:
— В Кочетах хороший, серый народ, но религиозных я не видал.
— А вот в Крёкшине много было, — заметил Сергеенко.
— Ну, это в Московской губернии, — сказал Л.H., — там ближе к Москве. Странно, а больше всего религиозных людей из простого народа в Петербурге. Я по письмам знаю. Я оттуда много хороших писем получаю.
— А вы бы, Александр Борисович, сходили в Москве к братикам, — сказал Л. Н. мне. (Т. е. к «трезвенникам» в общину, основанную известным Иваном Николаевичем Колосковым — «братцем Иванушкой» — в Москве.)
— Вот если бы я был моложе или другому писателю сюжет хороший, важный: описать священника, как он сначала идет, не веря, из‑за семьи; его борьбу и как в конце концов он не может и бросает свою службу. Эта тема очень важная.
Я знаю, что Л. Н. думал об этой работе и даже, кажется, пытается начинать ее.
Душан Петрович рассказал про французскую драму, о священнике («Ессе sacerdos»). Л. Н. заинтересовался.
Сергеенко вспомнил приходившего прошлой осенью в Хамовники накануне отъезда из Москвы Кочетыгова (он был на днях у Чертковых). Оказывается, он заходил и в Ясную и опять много болтал. Он, очевидно, ненормальный. Л. Н. передал его манеру говорить («сила енерции») в «Прохожем» в новой комедии. Л. Н. сказал о нем:
— Он тут болтал, и мы все смеялись, а Сережа Попов сидит, молчит, и мне стыдно стало…
Сергеенко заметил что‑то об его удивительном языке. Л. Н. сказал:
— Да, удивительный язык! Я часто слышу и люблю это — себе вдогонку иронические замечания. В Кочетах я раз еду, стоит толпа, и мне вдогонку что‑то пустили, я не расслыхал. А там стоял Иван Егорович, из бывших дворовых, и остановил их: «Это грахв…» А то здесь один старик, я еду верхом, а он говорит: «Ишь, едет! Давно уж на том свете с фонарями его ищут, а все ездит!..»
— Я Семенова читаю и наслаждаюсь языком. Прекрасный народный язык у него… В народной речи бывает или тон шутки — иронии, или деловой язык, или уж самое настоящее…
По поводу своей новой пьесы Л. Н. сказал Сергеенке:
— Я все стараюсь, да не могу. Не интересует меня эта работа. Есть другие более важные работы. Я дал им (друзьям Димы Черткова) прочесть и просил их замечаний по поводу крестьянского быта — вы не слыхали?
— Я не читал, вот Александр Борисович читал.
— Я читал один и их замечаний не слыхал, — сказал я, а потом спросил Л.H.: — А что, в Кочетах было много народу?
— Много. И откуда они берутся? На рысаках приезжают. Один такой был, я не назову его, который когда уехал, так мы даже нумидийскую конницу изображали. Да и у нас вчера здесь такой был… (У Толстых в семье был обычай: когда уезжал скучный или неприятный гость, все становились в кружок, брались за руки и начинали вертеться и прыгать. Это называлось почему‑то «нумидийская конница».)
Софья Андреевна сейчас же громко сказала: