Вблизи Толстого. (Записки за пятнадцать лет) — страница 58 из 122

— Я прежде говорил вам, что иногда чувствую у вас преднамеренность — слишком резкие контрасты, искусственность. А теперь у вас образовалась как будто привычка, как будто это само, непосредственно выходит.

Л. Н. спросил меня, сочиняю ли я. Говоря о творчестве в искусстве, Л. Н. сказал:

— В совершенно другой области, у Трубецкого или у вас (Л. Н. обратился к сидевшему тут же С. Т. Семенову), важнее всего, чтобы наметились сначала большие пропорции, а потом уже внутри обозначаются более мелкие отношения, обработка которых возможна до бесконечности. Но тут у каждого есть свой предел, дальше которого он идти не может. Разумеется, у каждого он на разной ступени. Но в работе бывает момент, когда чувствуешь, что дальше идти не можешь, и тогда надо бросить.

Л. Н. рассказывал про Ернефельта, что он над своей драмой («Тит — император римский») работал восемь лет. Семенов спросил про драму. Л. Н. сказал:

— Вот какая у меня память стала! (Л. Н. обратился к Булгакову). Вы не помните, я читал его драму?

— Вы, Л.H., читали, но очень бегло, и, кроме того, одного акта не было.

Л. Н. сказал про Ернефельта и его драму:

— У него хорошие мысли. Я думаю, что это должна быть хорошая вещь. И я думаю, что она может быть понятна народу. Народу доступны вещи или из их жизни, или же совершенно отдаленные.

Семенов согласился и привел пример драматической переделки «Quo vadis» Сенкевича, которая, по его словам, производит на простую публику хорошее впечатление.

Л. Н. заметил:

— Как переделывать чужую вещь? Из этого ничего хорошего не может выйти…

Л. Н. сказал, что опять получил приглашение в Стокгольм на конгресс мира, который состоится в августе этого года. На вопрос Семенова, поедет ли он, Л. Н. сказал, что ни в каком случае не поедет.

Л. Н. тихо говорил с Александрой Львовной о поездке к Черткову. Я сидел рядом с ним на кушетке, а Александра Львовна сбоку на стуле. Л. Н. хочет, чтобы Александра Львовна ехала с ним, а она боится, что там не сможет следить за своим здоровьем. Л. Н. сказал:

— Я думал — Саша приедет, побуду с ней и поеду.

Александра Львовна ответила:

— Если мне осенью опять в Крым ехать и теперь ты уедешь — очень мало я с тобой побуду. Вот завтра Никитин приедет, я с ним поговорю.

— А меня очень тянет к Черткову. Хочется отдохнуть… Да и он самый близкий мне человек… — Л. Н. помолчал и прибавил: — …из моих друзей. — Л. H., вероятно, подумал, что Александре Львовне это может быть больно.

Л. Н. трогательно заботится о моем здоровье. Поит меня черникой. Он сказал мне:

— Хочется вам помочь.

Л. Н. учил меня делать массаж живота; его выучил Душан.

Софья Андреевна вчера за чаем говорила, что Александра Львовна вовсе не больна, что она не верит в ее туберкулез, что просто у нее развилась непомерная мнительность.

Когда мы со Л. Н. играли в шахматы, приехал Булгаков и привез телеграмму Молочникова о том, что он освобожден на поруки. Л. Н. очень обрадовался. Он думает, что это устроил или Д. А. Олсуфьев, или Кони, так как он их обоих просил о Молочникове.

6 июня. Троицын день. В Ясной ждали прихода баб и ребят с венками и песнями. Александра Львовна купила для них гостинцы. Александра Львовна и Варвара Михайловна заехали за моей женой днем, а я приехал в Ясную уже во время обеда.

Запишу со слов жены бывшее до меня. Приходила довольно многочисленная компания дачников. Л. Н. с ними гулял и разговаривал. Они попросили книг. Л. Н. раздавал им. Одна девица увидела книжку «О любви» и попросила. Л. Н. сказал ей: «Это не о той любви», а потом рассказывал: «Я хорошо поговорил с ними; они милые, но у них ужасная путаница. Они напитаны Андреевым, Саниным, а в голове ни одной разумной мысли. Я заговорил с ними о Джордже. Представьте, никто из них даже не сдыхал об его существовании».

Александра Львовна рассказывала моей жене: Л. Н. гулял, встретил мужика, поговорил с ним хорошо, а потом мужик спрашивает: «Можно пройти здесь лесом?» Л. Н. удивился: «А что, разве кто не пускает?» — «Да черкес ваш очень дерется».

Л. Н. жаловался Александре Львовне, что ему невыносимо тяжело все это.

Когда я приехал, обедали. За обедом жена Сергея Львовича, Мария Николаевна, рассказывала про своего дядю, графа Олсуфьева, что когда он хворал, кажется, перед смертью, то он все говорил, что рад, что ему очень любопытно умереть, чтобы узнать, что будет после смерти. Л. Н. заинтересовался этим, но сказал опять:

— Мне всегда кажется бессмысленным этот вопрос о том, что будет после смерти. По отношению к смерти, т. е. прекращению жизни в условиях пространства и времени, не может уже быть ни после, ни прежде…

Когда встали из‑за стола, Л. Н. спросил меня о здоровье. Я сказал, что здоровье неважно.

— Учитесь быть нездоровым, — сказал Л. Н.

Пошли наверх, сыграли в шахматы. Л. Н. выиграл первую партию, которую сыграл действительно удачно. Он был рад и сказал:

— Каков я! — А потом сказал Семенову, который сидел сбоку: — Это смешно, но я не могу удержать улыбки от того, что выиграл.

Семенов стал прощаться. Он отправлялся в Овсянниково и потом домой. Л. Н. поцеловал его и сказал:

— Спасибо, что приехали. Рад был вас видеть. Я и не спросил вас, что вы теперь пишете?

— Сейчас ничего, Л. Н.

— Хорошее дело.

— А потом пьесу хочу попробовать.

— Ну, помогай вам Бог!

Потом Л. Н. ушел к себе, а я играл в шахматы с Сергеем Львовичем. Л. Н. вышел и дал Трубецкому автограф (французский), который он писал для одной дамы, но перечеркнул и написал другое, а этот дал Трубецкому, так как он имеет отношение к их разговору. Трубецкой прочел и дал прочесть своей жене.

Садясь за чай, Л. Н. сказал по поводу этого автографа:

— Это к нашему разговору. Трубецкой говорил, что животные выше человека, потому что у них нет тех пороков, которые есть в людях. Я тут, в автографе, изложил сущность моих возражений. В человеке, как и в животных, есть потребность борьбы за свое материальное существование, но наряду с этим в нем живет потребность любви к людям и сознательное стремление делать им добро, которого нет в животных; и совершенно подобно этому в человеке, как и в животных, живет страстное половое чувство, но наряду с ним в нем есть стремление к целомудрию, которого животное не знает.

За чаем Л. Н. сел около самовара. Около него села Л. Д. Николаева. Я сидел тут же. Не помню по какому поводу Л. Н. сказал:

— Где это я нынче читал, как я крыс боялся? Это было что‑то печатное. И это совершенно достоверно, только я совсем забыл этот случай.

Л. Н. пошел к себе, вероятно, надеясь увидать эту книгу или газету и вспомнить. Потом вернулся и сказал:

— Нет, не помню.

Потом шел о чем‑то общий разговор. Вдруг Л. Н. вскрикнул:

— А! — и пошел к себе.

Он вспомнил и принес французскую книгу Бинштока, которая называется «Les révolutionnaires» и в которой переведены некоторые вещи Л.H.: «Божеское и человеческое», «Корней Васильев», письма и др. и между прочим отрывок, в котором Л. Н. рассказывает эпизод из своей севастопольской жизни. Никто из присутствовавших не знал, откуда Биншток взял это, и Софья Андреевна хотела написать Черткову, надеясь, что он знает и что Биншток от него и получил отрывок.

Л. Н. попросил сначала прочесть вслух (по — французски) швейцарца Kues (гувернера Сережи), но потом взял у него книгу и прочел сам.

В отрывке рассказывается, как Л. Н. ушел с бастиона в ложементы отдохнуть, и как там его испугали две крысы. Он описывает свои панический ужас, и как в конце концов он в страхе убежал от них спасаться на бастион под действительную опасность неприятельских выстрелов.

Все стали рассказывать про крыс. Софья Андреевна вспомнила, как доктор Г. давил их в Ясной ногой. Я помню, что Л. Н. попросил его прекратить эту охоту.

Потом — как крыса залезла в кровать маленького Андрея Львовича и стала лизать его чем‑то намазанную щеку и как Софья Андреевна схватила ее и шлепнула об пол. Николаева рассказала, какое ужасное чувство испытала она, когда нечаянно раздавила лягушку.

Л. Н. сказал:

— Как хорошо это у Шопенгауэра, что человек не может убивать животное, если он чувствует в нем ту же жизнь, что в себе — себя самого. И действительно, если бы мы не чувствовали единение со всем живым, было бы ужасно. Только подумать, как ужасна была бы жизнь, если б человек действительно был один. Никакие наказания Вечного Жида не могли бы сравниться с мучениями такого одиночества.

Л. Н. сказал еще по поводу вегетарианства и непротивления:

— Я нынче опять получил длиннейшее и очень умное (кажется, английское) письмо, и опять там тот же ребенок, которого убивают на моих глазах. Я всегда говорю: я прожил 82 года и отроду не видал этого ребенка, о котором мне все говорят, а ужасами от насилий людей друг над другом наполнен мир. Да, наконец, кто мешает при виде такого ребенка защитить его своим телом?…Против вегетарианства тоже всегда возражают, что все равно каждым дыханием мы уничтожаем множество живых существ, и потому можно есть мясо. Если недостижим полный идеал, то из этого никак не следует, что мы должны еще сознательно суживать область, в которой мы можем обойтись без уничтожения живого. Вся наша работа должна быть в постоянном расширении этой области, а никак не наоборот.

По поводу работы Трубецкого (Л. Н. верхом) Л. Н. сказал:

— Он ошибся, он слишком отделал лицо по отношению всего остального, и подучилось несоответствие. Я ему это сказал, и он согласился.

— Можно и остальное отделать, — сказал кто‑то.

— Он не успеет. Да и, кроме того, тут есть уже основная ошибка. Нарушено равновесие. Этого уж не поправишь. Это во всех искусствах так…

Л. Н. собрался уходить к себе, и Сергей Львович стал прощаться — он уезжает завтра утром — и спросил Л.H.:

— Ты скоро едешь?

— Хотелось бы. Это от Саши зависит. Она ждет Никитина. Я или с нею, или с Булгаковым поеду.