Памятные таблички
1
Ицхак закончил красить в Венгерском квартале, и все – довольны его работой. Золотые руки у Ицхака, и все, что он делает, – делает великолепно. Жаль его, этого мастерового, что он не так хорош, как его работа. Одет он в шорты, и нет у него пейсов и бороды. Странно, что реб Моше-Амрам, тесть рабби Файша, принимает его. Да только реб Моше-Амрам – новый человек в Эрец и ведет себя в некоторых вопросах, как в галуте. Хотелось бы знать, что скажет рабби Файш, когда увидит этого «поляка», бывающего в его доме.
Ицхак тем временем малярничал в других районах города. Новые дома вырастают, старые требуют обновления. Этот – оттого что пришло время заново покрасить его, а этот – оттого что видит своего приятеля с обновкой и тоже не желает отставать от него. Иногда работает Ицхак в новом доме, а иногда – в старом доме. Красит двери и жалюзи, стены и потолок, согласно желанию хозяина и состоянию дома.
2
Есть еще одно ремесло в руках Ицхака – это изготовление вывесок и памятных табличек. Во всех концах земли и на далеких островах нашлись благочестивые, щедрые сердцем люди, которые возвели здания и приобрели дворы, посвященные Всевышнему и стране Его, Торе Его и тем, кто ее учит. Каждый человек, любящий Иерусалим и имеющий такую возможность, оставляет по себе память в Иерусалиме – строит дом и посвящает его городу, приобретает двор и посвящает его городу. И когда Господь, Благословен Он, вспоминает своих сынов, то прежде всего смотрит на Иерусалим, видит эти дома и дворы, качает удовлетворенно головой и говорит: «Какой народ создал Я! Разве найдется еще нация в мире, которую изгнал Я из ее страны, но все еще глаза ее и сердце ее – с ней?» И каждый, посвящающий дом Иерусалиму, прибивает к нему памятную табличку, чтобы оставить по себе добрую память в стенах города, и пишет на ней свое имя, и каково именно его пожертвование на вечную память во все времена. Тот, кто заслужил, – пожертвования его приняты, а имя забыто. Тот, кто не заслужил, – имя его помнят, а пожертвованиями его пользуются люди недостойные. Про Ицхака, товарища нашего, говорили в городе, что его краски устойчивы и к дождям, и к ветрам, и к снегу; и его приглашали делать надписи в красках на этих табличках. Насколько прочны его краски? Как-то раз сделал Ицхак надпись на шкуре собаки, и собака эта крутилась в течение многих месяцев на самых разных мусорных свалках, но надпись не стерлась. А почему он решил писать на собачьей шкуре? Об этом будет рассказано в свой черед.
Где же эти красивые памятные таблички, расписанные замечательными красками Ицхака? Неужели зря расхваливали краски Ицхака? Прежде чем спрашивать о табличках, надо спросить о самих зданиях. Часть из них разрушилась, а часть перешла в руки иноверцев. И мало того, даже целые кварталы ушли из наших рук. Сколько денег вложили в эти дома, сколько людей жило в этих кварталах! Сейчас нога еврея не ступает там, слова молитвы «Свят, свят, свят..» и «Благословите…» не слышны там. Но в любом случае добровольные пожертвования эти не были напрасными, ведь евреи, жившие в этих домах, родили сыновей и дочерей, которые в будущем отстроят Иерусалим, и он станет еще прекраснее, чем был когда-то, и уже не покинут они его никогда.
Так вот, кроме покраски домов и утвари, расписывал Ицхак вывески и памятные таблички. Не найдется квартала в Иерусалиме, где бы ты не встретился с красками Ицхака. И даже наши братья, сефарды, которые считаются лучшими ремесленниками, чем ашкеназы, признают, что ашкеназ этот, Ицхак Кумар этот – блестящий мастер, и, когда кто-нибудь из них хочет оставить по себе память, он приглашает Ицхака расписать его памятную табличку своими красками, и нечего говорить о братьях наших, ашкеназах. Короче, нет квартала в Иерусалиме, где бы ты не встретился с красками Ицхака. В Камне Исраэля, и в Доме Исраэля, и в Собрании Исраэля, и в Лагере Исраэля, и в Жилищах Исраэля, и в Спасении Исраэля; в Шатре Моше, и в Памяти Моше, и в Напоминании о Моше, и в Деснице Моше, и в Воротах Моше; в Доме Давида, и в Доме Йосефа, и в Доме Яакова; в домах Оренштейна, и в домах Шимона ха-Цадика, и в домах Ворнера, и в домах Мендла Ренда, и в домах Шмуэля Штройса; в Варшавском квартале, и в Бухарском квартале; в домах колеля Вахлина, и в домах хабадского колеля, и в домах колеля Рейсана; в домах, построенных чиновниками и архитекторами голландского и германского колелей, и в домах сефардов, и в домах марокканцев; во дворе колеля Австрийской Галиции рядом с Меа-Шеарим и в домах колеля Австрийской Галиции в других местах; в Махане-Йегуда, и в Мазкерет-Цви, и в Мишкенот-Шеананим; в Нахалат-Яаков, и в Нахалат-Цви, и в Нахалат-Шиве; на воротах Милосердия, и на Вращающихся воротах, и на Воротах Справедливости; у входов в синагоги и бейт мидраши, у входов в больницы и у входов в миквы, и во многих-многих других местах.
Часть четырнадцатаяБездомная собака
1
Как-то раз работал Ицхак в квартале Реховот, он же Бухарский квартал. Хозяин дома, богач из богачей Бухары, прибыл из своего города в Иерусалим помолиться Всевышнему в святых местах и поклониться могилам праотцов и праматерей, любимых Всевышним, любезных Небесам. Когда пришло время возвращаться домой, было больно ему уезжать из Святого города, ведь каждый, покидающий его, будто попадает в ад. Но у него в Бухаре было множество дел; а жена и дети настаивали на его отъезде. Говорил он себе: только приехал я сюда и уже должен уезжать? Похож я на птицу, порхающую в воздухе: птица порхает, и вместе с ней тень ее порхает. Откладывал он свой отъезд от корабля к кораблю, и задерживался еще немного и еще немного, и перестал спать по ночам от горя, что он должен уехать отсюда. Сжалились над ним Небеса и вложили в его голову мысль оставить память по себе перед Всевышним. А так как Господь, Благословен Он, любит бедных, то решил богач построить дом для бедняков. Построил он каменный дом и прибил к нему мраморную доску, на которой написано, что дом этот – для бедных, и не подлежит продаже, и не может быть выкуплен до прихода Машиаха. А поскольку Ицхак Кумар приобрел известность замечательного мастера, чьи краски не стираются вовеки, пригласил он его расписать доску своими прославленными красками. И не постоял за ценой, лишь бы тот сделал свою работу хорошо и не экономил на красках. Взял Ицхак кисть и раскрасил доску своими красками. Имя благодетеля покрыл золотом, а слова запрета – алой краской, а слова «для бедных» – черным, и все остальные слова, каждое слово – в свой цвет, пока не засияла доска всеми цветами радуги.
Оглядел Ицхак свою работу и порадовался, как мастер, которому повезло получить работу у щедрого человека, где не нужно было изворачиваться и экономить на красках. Только собрался он вытереть свои кисти, попался ему уличный пес с короткими ушами, и острым носом, и жиденьким хвостом, и шерсть его то ли белая, то ли коричневая, то ли рыжеватая; из тех собак, что бродили по Иерусалиму еще до того, как вошли англичане в Эрец. Поднял Ицхак одну из своих кистей и не знал, то ли он хочет пригрозить ею псу, то ли вытереть ее о его шкуру. Высунул пес язык и уставился на него. Нельзя сказать, что ему захотелось лизнуть кисть, ведь краски – соленые, а собаки не любят соль, но не хотелось ему, чтобы хозяин кисти убрал свою кисть так просто. Протянулась рука Ицхака, и кисть заплясала у него в руках. Направил он кисть в сторону пса, и пес тоже потянулся к Ицхаку; погладил Ицхак собаку по спине, как писец, который разглаживает бумагу перед тем, как начать писать. Потом убрал руку, окунул кисть, нагнулся к псу и вывел на нем несколько букв. Мы не знаем, намеревался ли он с самого начала написать то, что написал, или потом показалось ему, что он обдуманно написал это. Однако к чему нам сомнения эти, посмотрим лучше на его действия. Итак, не остановился один, пока не были выведены на другом каллиграфическим почерком буквы слова «собака». Шлепнул он пса по спине и сказал ему: «С этих пор не ошибутся в тебе люди, но будут знать, что ты собака. И сам тоже не забудешь, что ты собака».
Приятно было ему, псу, прикосновение человеческого существа с этим капающим инструментом в разгар жаркого лета, когда земля стерта, и воздух сух, и нет ни капли влаги в Иерусалиме. Поэтому нет ничего удивительного в том, что он не убежал, он еще надеялся, что накапают на него еще влаги. Увидел Ицхак, что пес стоит и смотрит на него. Сказал ему: «Что, ты хочешь еще? Достаточно, собака, что я потратил на тебя кисть, полную краски». Вильнул пес хвостом и залаял жалобно. Улыбнулся Ицхак и сказал ему: «Ты ненормальный? Ты что, хочешь, чтобы я расписал твою шкуру, как у тигра, или хочешь, чтобы я раскрасил твое имя золотом?» Поднял пес свой влажный нос и заскулил едва слышно и льстиво. Зачесалась у Ицхака рука, как чешутся руки мастера от нетерпения перед началом работы. Вытер он ее о штаны, чтобы избавиться от этой щекотки, но она чешется еще сильнее. Окунул он кисть и протянул руку. Потянулся к нему пес и уставился на его кисть, будто притянутый любопытством. Но на самом деле не было тут любопытства, а было тут страстное желание; приподнялся он немного и еще приподнялся немного, пока не осталось между ним и кистью почти никакого расстояния. И начала краска капать. Не успела обсохнуть кисть, как уже было написано на собачьей шкуре – «сумасшедшая собака».
Оглядел Ицхак собаку и остался доволен. Когда наши раввины, жившие в Эрец Исраэль, предавали какого-либо человека анафеме, они привязывали бумажки к хвостам черных собак, писали на них: такой-то, сын такого-то, предан анафеме, и отпускали собак бегать по всему городу и предупреждать людей, чтобы те отвернулись от него. А вот писать на шкуре собаки не догадался до него ни один человек в мире. Хотя – нет ничего нового под солнцем, все, что человек делает и сделает в будущем, уже делали до него и до тех, что жили до него. И сейчас еще помнит Иерусалим, как однажды предали анафеме одного «умника», который хотел изменить что-то в городе без согласия на то «Хранителей стен»[62]; собрали они тогда стаю собак и написали на их шкурах: вероотступник такой-то и такой-то отлучен и предан анафеме. Огляделся Ицхак по сторонам, как мастер, которому удалась его работа и ему хочется убедиться, что и другие видят это. Был полдень, время обеда, и не было ни души на улице, и даже тот, кому нечего есть, сидит у себя в комнате оттого, что стыдится своей нищеты. Пожалел Ицхак, что никто не видит. Однако утешился, что увидят – потом. Дал он пинка псу, пусть бегает по городу и прославляет его деяния. Разинул пес пасть и взглянул на него с удивлением. Только что заботился тот о нем с любовью, а теперь пинает его? Перевел он взгляд на ноги Ицхака. Глаза этого человека улыбаются, а ноги сердятся? Неужели ноги его не знают, что он улыбается? Так или иначе, пес упал духом, и кончик его носа похолодел. Опустил он хвост и стоял униженный, с опущенным хвостом. Позабыл Ицхак о собаке, увязал свои кисти и собирался пойти к заказчику за деньгами. Вскинулся пес и начал вертеться у него под ногами. Поворачивает Ицхак в одну сторону – идет пес за ним, поворачивает в другую сторону – плетется пес за ним, и повсюду поднимает пыль. Прикрикнул на него Ицхак грубо и отогнал его. Развернулся пес под ногами Ицхака и поднял морду к его кисти. Задел ведро с краской и чуть не опрокинул ведро себе на морду. Ударил его Ицхак ногой так, что полилась кровь. Взвизгнул сдавленно пес, и завыл, и вскочил на ноги, и бросился бежать.
2
Бежал и не знал, куда бежит. И на что бы он ни натыкался, все причиняло ему боль. Тут ранила его колючка, а тут – выступ стены, тут – бараний рог, а там – дорожные кочки. И уже от головы и до кончиков когтей на лапах не было на нем живого места. Останавливался, и смотрел на своих злоумышленников, и весь кипел от злобы, что ушел из места, полного жизни, а пришел в место, полное бедствий. Пролаял он: «Ой! Ой! На мне сбылась человеческая пословица: стоила собака палки и получила ее». Оглядел себя строго и сказал: «Что ты валяешься, как падаль вонючая? Вставай и иди!» Выпрямил хвост, поднялся на ноги и побежал легко и проворно; так бегают собаки, ведь они ступают на кончики пальцев, а не на ступню, не как человек и медведь, переступающие с пяток на пальцы. И так он бежал, пока не прибыл к себе в Меа-Шеарим.
Но когда прибежал пес в Меа-Шеарим и кинулся к своей норе, где хотел посидеть спокойно и отдохнуть от своих мытарств, пришел в ужас весь квартал Меа-Шеарим, и все «двуногие», мужчины, женщины и дети, бросились бежать в страхе. Был пес уверен, что все бегут слушать драш моралиста. А так как бежали все, уверен был пес, что ребе Гронем Придет Избавление – вот кто будет говорить, весь Иерусалим спешит услышать его откровения – знает он, в чем люди согрешили и в чем должны раскаяться. И поскольку псу было не до того в эти минуты, не сказал он: до чего хороши ноги у евреев, когда они бегут слушать назидания морали. Но поджал хвост и сказал: до чего слепы глаза у евреев, видят и не понимают, что они видят. Крикун этот… Даже колени его не потеют во время его воздыханий. Только человеческие существа способны так заблуждаться, они своим глазам верят. Но и пес тоже побежал, как и все собаки – если собаки видят бегущих людей, тотчас бегут за ними. Когда прибежал – понял, что ошибся. Нет здесь ни ребе Гронема, ни его драша, но есть тут нечто, чего никогда не было. Понюхал немного здесь и немного там, и не учуял своим носом, что это. Залаял он громко и спросил: куда их ноги несут? Но каждый, кто слышал его лай и видел его и ту самую надпись на его спине, хватал ноги в руки и убегал с воплем: «Бешеная собака! Бешеная собака!» Когда множество голосов звучит одновременно – трудно что-либо услышать, зато вопль, покрывающий голоса, – слышен. Вопль этот несся из конца в конец Меа-Шеарим, но не ясно псу было, что он означает. Решил переждать, пока успокоятся люди, и тогда он снова спросит. А пока что разинул пасть почти до глаз, как бы призывая свой рот на подмогу зрению. Начали лавочники швырять в него каменные гири весом в унцию и железные гири весом в фунт. Решил он, что послал его сюда высший суд справедливости выяснить, не фальшивые ли у них гири. Принялся он вопить: «Гав! Гав! Разве могу я проглотить все фальшивые гири и спрятать их от глаз посланцев суда?» Если бы гири эти весили, как положено, они умертвили бы его, да только пожалел Господь, Благословен Он, собаку и уменьшил их вес. Воззвал пес к небесам: «Сыны твои согрешили, а я наказан!» Еще не затих его вопль, как попрятались все мужчины, и женщины, и дети в домах и заперли двери. Опустел весь Меа-Шеарим, и не осталось ни одного живого существа снаружи, кроме этого пса.
Стал ему докучать голод, ведь весь тот день он не пробовал ни крошки; когда же он вылез из своей норы поискать себе чего-нибудь поесть, случилось с ним так много всего, что он позабыл о еде. Теперь, когда он стоял без дела, заурчало у него в животе, и внутренности его завопили: «Гав! Гав! Накорми нас! Гав нам что-нибудь поесть!» Сделал он вид, будто не понимает, что речь идет о его собственной утробе, и стал оглядываться вокруг, будто бы он не знает, кто это кричит. Увидел открытую мясную лавку, источающую ароматы, – и мясо лежит там, и всякого рода еда. И если бы захотел он, мог бы набить себе брюхо и съесть все, что душа пожелает без помех. Но он был так поражен, что не притронулся ни к мясу и ни к чему иному. И в то самое время, когда его утроба дивилась, что он отказывает себе в мясе, он дивился на мир – только что такой шумный и теперь такой притихший. Огляделся он по сторонам – кругом пусто. Иногда человеческая фигура показывается в окне. Как только пес бросает взгляд на нее – тотчас исчезает. Послышался вдруг звук, исходящий из устройства, отбивающего часы. Навострил пес оба свои уха, чтобы лучше слышать, ведь по природе своей любил всякого рода звуки, пытаясь определить, который час. Начал считать: один, два, три… и остановился; ведь что мы выигрываем оттого, что знаем, который час, если нам неизвестно, кто владелец часов: турок или араб? Поднял он глаза к небу и взглянул на звезды и планеты, все они на своем обычном месте, как всегда вечером в тот час, когда сыны Израиля приступают к вечерней молитве; а тут ни один человек не идет молиться ни в синагоги, и ни в бейт мидраши, и ни в другие места, где может собраться миньян. Поднялась в его душе жалость к тем неприкаянным душам в мире, что остались без кадиша. Сколько денег они завещали, чтобы говорили по ним кадиш и учили в их честь отрывок из Мишны, а тут ни один человек не раскроет рта и не произнесет святые слова. Задрал пес морду к запертым домам и закрытым ставням и завыл. Нечего приписывать собаке ненужные мысли вроде того, что намеревался он разбудить мертвых, дабы те встали из своих могил и пришли судиться с живыми; но можно предположить, что он хотел разбудить живых, чтобы те оказали милость мертвым. Увидел он, что нет ответа, и замолк. Но ненадолго – не жалел он своей глотки и снова и снова принимался лаять. Когда понял, что все его вопли напрасны, махнул разочарованно хвостом, и поднялся со своего места, и отправился восвояси.
3
Пошел он, держась по правую сторону от хвоста, и направился к Угловым воротам. Понюхал немного тут и немного там, и побежал, и поднялся к домам Витенберга. Понюхал немного тут и немного там, и обогнул несколько домов и несколько дворов, и вошел в Варшавский квартал. Понюхал немного тут и немного там и направился к домам Уренштейна. Понюхал немного тут и немного там и направился к скалам неподалеку от Бухарского квартала. В это время сидели там парочки, девушки и юноши, как обычно в летние вечера, и говорили друг другу слова, которые даже Адам не говорил Хаве в райском саду. Как только учуял пес запах человека, кинулся он радостно к ним и встал рядом с ними. И от радости громко залаял, так что понесся его лай от скалы к скале. Услышали влюбленные, и тут же были позабыты их клятвы друг другу, что даже смерть не разлучит их. Пальцы юноши, переплетенные с пальцами девушки, разжались, а сами их обладатели кинулись бежать – ведь уже разнесся слух о бешеной собаке, разгуливающей по городу. Помчался он – туда, а она – сюда, и снова стояли скалы, похожие на скалы пустыни, без человека и без любви. И пес тоже стоял, как камень, без любви и без человека. И что-то вроде удивления застыло на его морде, и что-то вроде вопроса трепетало в пасти и висело на языке. Что это? В любом месте, где ни увидят его люди, – или град камней, или бегство. Охватило его чувство одиночества и тоски. Поднял он нос и уши. Шагов человека – не слышно, и запаха человека – не слышно.
Услышал он вдруг звук. Этот звук был не что иное, как стук его сердца. Напала на него слабость. Была эта слабость похожа на живое существо, и все его тело поддалось ему. В каждом органе своего тела он чувствовал боль. И снова стало крутить у него в животе, голод напомнил ему о себе. Оставил он скалы и вернулся в Меа-Шеарим.
Все дома в Меа-Шеарим стояли запертыми, и не было ни души на улице. В противоположность этому все магазины – открыты, и самая разнообразная еда лежит на прилавках. Похватал он все, что попало ему в рот, и наелся до отвала. И когда набил он брюхо самыми разными вкусными вещами, пошел к своей норе. Свалил его сон, и он задремал.
4
Хорош ночной сон, тем более для того, кого преследовали весь день. Преследователи безмолвствуют и не тревожат твой сон. Прохладный ветер дует, и не так досаждают укусы блох и комаров. Итак, лежал пес в своей пыльной норе и чувствовал во всем теле какую-то сладкую дрожь, будто бы тыкают в тебя мороженым, а ты наслаждаешься, как если бы тебя ласково гладили. И все, что случилось с ним наяву, казалось ему сном. Иногда он повиливал хвостом, как он обычно виляет хвостом во сне, и скулил задушенным воем. А когда наступило время после полуночи, время, когда лают собаки, и захотел он встать и залаять, навалилась на его тело тяжесть, и не смог он встать. Явился Меа-Шеарим и забросал его призраками так, что он весь покрылся призраками; выскочил из-под груды призраков скелет волка – и обернулся шакалом, и лисицей, и собакой, подобной которой нет в этом мире. Встала шерсть пса дыбом, даже те волоски, на которых написал маляр те самые два слова (не стоит вспоминать их). Загремели кости скелета и произнесли: «Не бойся! Ведь мы – твой отец, а ты – наш сын». Не приведи нам Господи видеть страшные сны такие. Даже идолопоклонники не попадают после смерти в такой страшный мир.
Сон пришел и сон ушел, а вместе с ними прошла ночь. Выполз пес из своей норы и огляделся по сторонам. Сердце его не радуется, и на душе – тоскливо. Опустил он голову и взглянул на свой хвост. Хвост его все еще на своем месте, но что-то не так, как всегда. Продолжая присматриваться, увидел он ящики с мясом, и с рыбой, и с фруктами, и с овощами, и буханки хлеба из пекарни, и пироги, и лепешки, испеченные на растительном масле, и бублики, и халы, выброшенные на помойку. Всякого рода еда выброшена лавочниками из опасения, что ночью прикасалась к ней бешеная собака и оставила на ней свой яд, ведь они бросили свои лавки открытыми и бежали. Если бы не задержал Господь, Благословен Он, все съеденное псом в его кишках, пес снова ел бы безо всяких помех. Бродил он между ящиками, как торговец в седьмой год, год шмиты[63] и не знал, что ему делать. Решил взять всего понемногу и притащить в свою нору а потом вырыть себе еще несколько нор и припрятать там все эти яства про запас, как делают торговцы фруктами. Он все еще раздумывает, как ему поступить, а уже выскочили жители Меа-Шеарим со всем, что попалось им под руку из дерева и из камня, из глины и из стекла, с горшками и с жестянками, с кувшинами и с чугунками, с бидонами для керосина и с глиняными печками, с негодными гнездами от керосиновых ламп, с осколками стекла и с носовыми кольцами для скота, и стали швырять всем этим в собаку. И каждый, кто не охрип вчера, вопил во всю глотку. Залаял изо всех сил пес: «Гав! Гав! В чем мой грех и в чем я провинился? Что вы хотите от меня и что я вам сделал?» И так он лаял, пока не разбежались все и не попрятались. Не успел пес дать себе отчет в том, что видели его глаза и слышали его уши, как попал в него камень. Не успел разглядеть, откуда брошен камень, как попали в него второй и третий. Вскочил он с воем и бросился бежать. Из Меа-Шеарим к домам Натана, и из домов Натана в Венгерский квартал, и из Венгерского квартала к домам Зибенбергена, и из домов Зибенбергена к Шхемским воротам, а от Шхемских ворот вернулся во все те места, к которым привык. И так он бежал из квартала в квартал, из переулка в переулок, из двора во двор, пока не попал во двор выкреста в Нахалат-Шиве. Помочился и побежал дальше. Оттого что побывал он во многих местах, но не нашел там места для себя, можно предположить, что отправился он к Яффским воротам и вошел внутрь стен в Старый город, да только неизвестно нам, проник ли он в город через ворота или через пролом в стенах Иерусалима, сделанный властями в честь прибытия в город императора Вильгельма.