Вчера-позавчера — страница 57 из 69

Характер Балака и его родословная

1

Нам неизвестно, знал ли Балак, что пишут о нем газеты и что говорят о нем люди, и если знал – обращал ли внимание на это. И если обращал внимание – ранило ли его это, и если ранило – то до какой степени ранило. Все то время, пока нападали на него на словах, а не на деле, он не боялся ни газетных статей, и ни исследований ученых, и не сожалел о страданиях евреев, причиняемых им злодеями из других народов, которые наговаривают на нас и приводят своими исследованиями к погрому за погромом. И если это предположение правильное, добавим к нему важное обобщение: Балак был совершенно лишен критической жилки, ведь если бы он был способен критически мыслить, то отнес бы все происходящее вокруг его персоны к стародавним диспутам, основанным на ложных верованиях, на выдумках, далеких от реальности. И не следует делать выводы из того, что написано на его шкуре – «сумасшедшая собака», ведь именно отсюда видно, что нет здесь ничего такого, ведь по языковым нормам нужно писать «бешеная собака». Итак, надпись «сумасшедшая собака» – это ошибка, а если это ошибка, то и вся проблема – надумана, то есть ее как бы и нет вовсе. И даже само имя собаки показывает, что все это – выдумки, как доказывает старательный исследователь, утверждающий, что нет обычая у евреев давать животным имена, а тут у собаки есть имя – Балак. Значит, не идет здесь речь о том, что в действительности было, а есть тут намек, который еще не понят учеными. А если ты скажешь: но ведь он скалит зубы и лает, нужно сказать: так ведь и все другие собаки лают, как свидетельствуют книги о животных, в которых пишут, что для собаки нормально – скалить зубы и лаять. А как же быть с тем, что во всех книгах про животных нет ни слова о надписях на шкуре, даже об одной-единственной букве? Это означает, что наличие надписи на его шкуре тем более доказывает, что собака эта не существует.

2

Теперь мы знаем, что Балак не был критиканом и не подвергал сомнению очевидную реальность, что он был собакой простой и не занимался всякими заумными проблемами. И теперь легко нам понять его природу как в сфере материальной, так и в духовной, ведь с рождения был он подобен другим существам, для которых не существует ничего в мире, кроме борьбы за существование и заботы о пропитании. Бросали ему кость – он облизывал ее и лаял, иногда от наслаждения, а иногда – прося добавки, как поступает любое создание: если дают ему достаточно – оно довольно, дают ему мало – просит больше. И мы не ошибемся, если скажем, что он считал в глубине души: раз он заботится о пропитании и следит за своим здоровьем, тем самым он выполняет заповеди своего Создателя, который создал его для того, чтобы он ел и лаял. Душа невежды, простого человека, переселилась в него, а у невежды нет в мире ничего, кроме приземленных интересов. Не случайно сравнивали невежественных людей с собаками. Все поведение Балака было как заведенное, по шаблону. После полуночи Балак громко лаял, а если приходил ангел смерти в город – Балак плакал, а если приходил пророк Элиягу – Балак веселился. Исполнив возложенную на него заповедь, он переходил к делам земным. Вывод из всего сказанного: Балак не был выше всех остальных своих собратьев, собак. А если и были у него кое-какие познания – так самые коротенькие волоски из его хвоста больше их.

Знания, которыми Балак гордился, в большинстве своем были обрывочными, и даже те, что касались его лично и его родословной, не поднялись до исторического подхода, нечего уж и говорить о наличии у него общего мировоззрения. Знал Балак, что был у него отец и звали его так-то и так-то; а деда звали так-то и так-то. Но вот – что они изменили в мире и что добавили, не знал Балак. Подобно большинству ешиботников в нашем поколении, которые всю свою жизнь изучают каббалу и знают, сколько ангелов есть на небесах и как их зовут, но вот об их назначении и служении ни один из них понятия не имеет.

Тут стоит вспомнить одну собаку из предков Балака. Этот пес по имени Туваль был вожаком собачьей стаи в Иерусалиме и неограниченным властелином территории от Яффских ворот до улицы торговцев зеленью в конце Верхнего рынка, возле Англиканской церкви. Голова у него была приплюснутая, и уши отвислые, и шерсть грубая и лохматая, так что многие ошибались и принимали его за шакала. И он тоже приносил пользу обществу: очищал улицы Иерусалима от грязи и нечисти и охранял по ночам его жителей, а если слышал хоть малейший шорох, возвышал голос и поднимал такой вой, что глохли уши воров, и воры убегали. Поэтому любили его почти все лавочники, и ласково обращались с ним, и угощали его всем, что у них было. Даже мусульмане гладили его (сквозь ткань одежды) и подлизывались к нему. Особенно он полюбился им, когда взобрался на колокольню русской церкви и ударил в большой колокол, привезенный русскими из Москвы. Какой хохот стоял в Иерусалиме! Но если вы спросите Балака: когда жил Туваль, твой предок, которым ты так гордишься? Во времена войны при Плевне или во времена раздоров при дворе Гершковичей? Сомнительно, чтобы он знал это. Мы говорили, что его познания в истории весьма хромали и не шли дальше имен и некоторых происшествий. И даже те самые происшествия – если бы о них не упоминалось в календаре Эрец Исраэль, вряд ли Балак знал бы о них хоть что-нибудь.

Кроме этого старца были у него, у Балака, и другие родственники, которые тоже отличились своими делами, как, например, те, что помогали ашкеназским мудрецам и раввинам в их войне со «школес». Когда прибыл Людвиг Август Френкель[98] открывать школы в Иерусалиме, предложили им некоторые из собак добровольно свои хвосты, и к ним мудрецы привязали плакаты с надписями «Я, Людвиг Френкель, подвергнут опале и отлучению». Вдобавок проявили родичи Балака гораздо больше мужества, нежели человеческие существа. Ведь когда пожаловался Френкель консулам, отступились многие из затеявших склоку и сказали, что они тут ни при чем, тогда как родичи Балака не струсили, а, напротив, носили свои хвосты с гордостью и поднимали лай, когда пытались снять с них плакаты. То же самое происходило в годы, когда правила ребецн из Бриска, мир праху ее. Помогали ей некоторые сородичи Балака в ее войне против просвещенцев. Много еще нужно потрудиться историку, чтобы разобраться, где кончаются дела человеческие и где начинаются дела собачьи.

Часть третьяТщательные исследования

1

Однако с того дня, как Балак был изгнан из Меа-Шеарим и вынужден был скитаться с места на место, и из одного района города в другой, и из квартала в квартал, и от народа к народу, и от секты к секте, просветилась его душа, и он начал задумываться над разными вещами, как бывает обычно с путешественниками. Да только каждый из них видит мир по-своему и живые существа в мире – все разные в их глазах, а Балак видит весь мир как нечто единое. На всей земле одно и то же представление, говаривал Балак, и нет разницы между обитателями одного места и обитателями другого места. И если есть различие, оно внешнее, ведь цель в жизни каждого существа – это кость и мясо, иными словами, забота о пропитании, и не так важно, какое именно благословение читают при забое скота. Или то, что произносят евреи, говоря «…который освятил нас своими заповедями и повелел нам выполнять законы забоя скота»; или то, что произносят караимы: «…который разрешил нам исполнять законы забоя скота»; или то, что говорят мусульмане «…во имя милосердного Аллаха»; неважно, как сносят голову скоту, все направлено лишь к одному – к пропитанию.

С тех пор как пришел Балак к этому предосудительному выводу, он не делал различия между богачом и бедняком, между невежественным человеком и человеком ученым. Дошло дело до того, что он не делал различия между людьми, одетыми в самые что ни на есть кошерные халаты, и между мусорщиками и подметальщиками улиц. Говорил Балак: и те и другие стремятся к одному и тому же, и те и другие вопят: гав, гав; но одни зарабатывают свой кусок хлеба тяжелым трудом, а другие – благодаря своим длинным одеяниям и мохнатым шапкам. Однако он был достаточно умен и держал свои мысли при себе, чтобы не пришел ему конец, как тем собакам, что выражают свой гнев лаем. И оттого что он прятал свою мудрость, стала похожа его голова на пчелиный улей, так что можно только удивляться, как такое простое существо могло существовать. Вдобавок к его мыслям – его сны. Мы уже говорили, что Балак постоянно видел сны и тут же забывал их, но иногда он вспоминал их. И, вспоминая, уверен был, что это происходило с ним на самом деле. Хотя иногда есть в них кое-что от действительности, большинство же исследований или почти все они – чепуха. А Балак мало того что держался за эти глупости, но еще и добавлял к ним гипотезы, и гипотезы к гипотезам, и строил из них системы, и пытался укрепить самые слабые из них.

Есть среди собак предание, что и они тоже были когда-то людьми, но за то, что восстали они против своего Владыки, превратил Он их в собак. Некоторые из них раскаялись, и вернул Он их в свое прежнее состояние, а те, кто настаивал на своем бунте, остались собаками. Нечего говорить, что нет у этой версии никакого научного подтверждения. И уже пришли ученые к общему мнению, что собака произошла от лисы, или от волка, или от гиены, или от некоей первобытной собаки, уже не существующей в природе. Похоже на то, что до собак дошли слухи о Навуходоносоре, превращенном в медведя, который раскаялся и снова вернул себе человеческий облик. Запомнили собаки эту историю и перенесли ее на себя. Нам неизвестно, по наивности ли Балак придерживался этой версии или – оттого, что заметил, что есть люди, похожие по своей природе на собак.

2

От этой теории пришел Балак к значительно худшей теории, теории, описывающей сотворение мира. А зачем тогда мы вспоминаем о ней, если она ошибочна? Затем, что если объявится какой-нибудь умник и скажет: так думаю я, мы ему скажем: со слов собаки вещаешь ты.

Вначале был верблюд. Однажды съел он поле кактусов, и еще поле, и еще поле. Разорвалось его брюхо, и он умер. Залезли все звери, и птицы, и насекомые, и пресмыкающиеся к нему в брюхо, вовнутрь. Те из них, что питаются зеленью, ели зелень, оставшуюся в его брюхе; те, чья пища – мясо, питались его мясом. И оттого что не пожалели они его и ели его плоть, стали жестокими. Под конец не осталось ничего, кроме верблюжьего помета. Явилась свинья и съела помет. Под конец не осталось ничего от верблюда, только шкура его. Явились крысы и хотели прогрызть дыры в шкуре. Решили собака и орел сторожить ее от крыс, собака – снизу, а орел – сверху. Стояли они день, и два дня, и три дня – и так до семи дней. Лопнуло их терпение, и одолела их скука. Начали они играть со шкурой. Она – тянет сюда, а он – тянет туда. Натянулась шкура, и получился небосвод. Поднялся он ввысь и раскинулся над землей, потому что небо всегда наверху. Увидела это собака и удивилась. Сказала она ему, орлу: «Что это?» Сказал орел: «Пойду и взгляну». Раскинул свои крылья и захлопал ими по своему туловищу. Поднялся ветер и взбудоражил весь мир. Задрожала собака и ударила хвостом о землю. Появились на земле горы и холмы, равнины и долины. Собака подняла лай на земле, а орел завопил в воздухе. Испугалось небо и заплакало. Наполнилась вся земля водой от его слез. Пришли звери и птицы пить. Выпили они много воды, но осталась вода в морях, и реках, и ручьях, и родниках.

Пили они, пили… и одновременно своими ногами били. Разрыхлилась земля и взрастила траву и деревья. И все еще небо плакало. Вытер орел своими крыльями глаза небу и смахнул его слезы. Высохло небо, и весь мир стоял на пороге гибели. Пришли к собаке. Послала их собака к орлу. Сложил орел свои крылья в молитве и остался без ответа. Снова сложил крылья и снова остался без ответа. Сказал он собаке: «Раз молитва моя не действует, может быть, зубы твои подействуют? Давай я посажу тебя верхом на мои крылья, и ты поднимешься со мной к небу и укусишь его, как ты укусила бурдюк того самого водоноса. Помнишь, принес водонос бурдюк с водой в Иерусалим, ты укусила его, и пролил бурдюк слезы». Полетела собака верхом на орле к небу, укусила небо, и заплакало небо. Утолила земля жажду его слезами и наполнилась водой. От тех укусов раскололось небо, и из осколков получились луна и звезды. Поэтому, когда выходит луна, лают на нее собаки; вспоминают собаки все труды, затраченные их предком, великим псом, и воют… воют…

Раньше, в те времена, когда Балак жил среди евреев и фанатично следовал верованиям своих предков, верил он, как и весь Иерусалим, что дожди идут не иначе как только благодаря трублению в шофар, ибо как только перестают идти дожди, поднимают люди шофар и трубят. Содрогаются все небеса и проливаются дождями. Дождевую воду пьет земля и выращивает хлеб людям; ее пьют звери и птицы, чтобы было у людей вкусное мясо. С того дня, как изгнан был Балак со своего места и пошатнулась в нем вера отцов, разуверился он в людях и не соглашался с теми, кто говорил, что все, что создано в мире, создано ради людей. Говорил Балак: довольно с человека того, что он такой же, как собаки и остальные создания. Как же дошел Балак до таких понятий? Рассказывали, что однажды умерло семьдесят жителей Иерусалима от укусов собак. Сказал Балак: «В чем же тогда могущество человека? И где же сила его и где же страх перед ним?» А другие говорили, что увидел он людей, ведущих себя подобно животным, и впал в грех неверия.

3

Когда Балак отрицает могущество людей? Когда нет перед ним человека. Как только видит Балак человека и палку в его руке, тотчас же его самомнение исчезает, и он падает духом, и покоряется, и пресмыкается перед человеком. До какой степени страх перед человеком лежит на Балаке? Жил один выкрест в квартале, где обитал Балак. Увидел выкрест Балака и надпись на нем, пошел и донес о нем жителям, и те пытались убить его. Выкрест… из отбросов рода человеческого… ему не верит никто, не верят даже, что он верует в своего нового бога… Тем не менее люди готовы убить живое существо с его слов.

Взмолился Балак, не выдержав этих мучений: ой, за что преследуют меня повсюду в мире, так что каждый, кто видит меня, хочет меня убить? Разве я сделал что-нибудь дурное людям, разве укусил хоть одного из них? Почему же преследуют меня и не дают мне покоя? Просит он рассудить его на небесах и жалуется: гав, гав, гав мне – место для отдыха, гав мне – справедливость и правосудие. А когда слышат люди его вопли – выходят к нему с камнями и палками. Кусает Балак камни, и грызет прах, и вопит. Говорят ему камни и прах: «Что ты орешь на нас? Разве есть у нас свобода выбора? Злые люди хватают нас и делают с нами, что их душе угодно. Если ты жаждешь мести – иди и покусай их». Говорит Балак праху и камням: «Разве я бешеная собака, что пойду и буду кусать людей?» Говорят прах и камни Балаку: «Если так, иди и пожалуйся на них». Говорит Балак: «Разве жалобы мои они будут слушать? Не слышали вы разве, как они говорят: чья сила, того и воля?» Говорят прах и камни: «Если так, покажи им свою силу». Сказал Балак сам себе: закон в их руках, и мне ничего не остается, как только опереться на свои силы. Велико значение силы, только один вид ее наводит ужас. А в чем сила собаки? В ее лае. Должна собака лаять, даже если нет никого перед ней. Плохо, если собака лает только тогда, когда к ней приближаются люди, будто искусство лая зависит от людей, наоборот, поднимай лай всегда, когда тебе захочется. Как человек боится силы, так он боится звука. И мало того, у звука есть еще и преимущество, ведь он пугает даже издалека.

Принялся Балак лаять. То – прекращает лай на время, то – лает без передышки. Замолчал и застыл в удивлении: показалось ему, что голос его заржавел. Задумался Балак: отчего заржавел мой голос? Оттого, что не пользуюсь им во всю силу. Теперь я снова буду лаять изо всех сил, пока он не придет в норму. Так он выл и надрывался лаем и днем и ночью, не важно, был рядом кто-то или никого вокруг не было. Тот, кто не слышал завываний Балака, да не услышит их никогда. Даже собаки приходили в ужас от звуков его голоса. И был случай с одной сучкой, за которой ухаживал Балак. Когда он появился внезапно перед ней, она отпрыгнула, взлетела на вершину скалы, свалилась оттуда и умерла.

Решил Балак заткнуть себе рот и подавить свои завывания, ничего не вышло у него – это вошло у него в привычку. Раньше он был господином над своим голосом, теперь голос властвовал над ним. Он выл, и хвост его висел меж задними лапами, и он крался по обочинам дорог из страха перед ангелом смерти, потому что боялся Балак, чтобы не отравили его, как свинью, забредшую к потомкам Ишмаэля. Отныне и впредь он отказывал себе в еде и питье, опасаясь: не подложили ли туда смертельный яд. Изо всех смертей страшился Балак больше всего смерти от яда. Как это? Вот он – цел и все кости его целы, а тут вдруг приходит к нему ангел смерти из его нутра, как если бы он сам поселил его там.

Подумал Балак: горе мне от евреев и горе мне от неевреев. Если буду жить среди гоев, гои отравят меня, а если буду жить среди евреев, евреи разобьют мне голову. И так и эдак, горе мне! Даже небеса воевали с Балаком – солнечные зайчики в конце лета казались ему веревками, которыми связывают бешеных собак.

От постоянного страха слух Балака обострился, и каждый шорох и даже намек на шорох проникал ему в уши, и гремел, как солдатский барабан, и будоражил ему душу; и весь он трепетал, как кадык кантора. Но Балак не пел нигунов, он уже понял, что мир не нуждается в песнопениях. Переполнялась его взбудораженная душа – вырывался вопль из его горла; тогда присоединял он к нему глухое завывание, чтобы изгладить из памяти вопль, и ложился на брюхо, и молчал, будто и не лаял он вовсе. Все то время, что находился он в чужих краях, он старался вести себя в соответствии с изречением «собака, проведшая семь лет в чужом месте, не лает».

Еще сильнее, чем слух, обострилось у него обоняние – до такой степени, что он чувствовал следы практически несуществующего запаха. Слух был полностью во власти Балака, но обоняние властвовало над ним. Тащился он вслед за запахом и не успевал достигнуть своей цели, как второй запах вставал перед ним, а как только этот запах появлялся перед ним, приходил третий запах, и хватал его за нос, и тащил за собой. Бежал он за ним, в сторону запаха – другой запах приходил оттуда; не успевал добраться, как иной запах мчался ему навстречу. Помои Иерусалима могут лишить чувства обоняния любого, имеющего нос, не то – с Балаком, которому каждая помойка раскрывает свой особый аромат.

Невозможно жить одновременно в нескольких местах – и невозможно усидеть на месте, если самые разные голоса звучат в тебе. Поэтому Балак мечется с места на место, и прислушивается и принюхивается, и прислушивается и принюхивается. И то, что голоса не делают с ним, делают запахи; и то, что запахи не делают с ним, делают голоса. Опять лает Балак изо всех сил, и прислушивается, и нюхает, и вонзает нос в отбросы, дабы убедились все, что это не он вопит, а мусор этот.

4

Обостренный слух и обостренное обоняние ввергли его в тоску: ведь не может же быть, чтобы все эти великолепные качества были даны зря? Нет, наверняка есть тут великое предназначение. Только зачем они даны и каково это предназначение? Однако чем больше ему было дано, тем меньше ему было от этого толку.

Поднимался Балак с кучи мусора и шел в другое место, как тот, что бредет в разгар темной ночи, и если ставят свечу ему под ноги, так он отдаляется немного от этого места, чтобы свеча давала ему свет. Взобрался он на скалу, и раскрыл глаза, и навострил уши, и попытался схватить глазами и ушами что-нибудь из этого предназначения; как и большинство примитивных существ, не различал Балак, что – внутри, а что – снаружи. И так он стоял, и все вокруг оглушало его, и не говорило ему ничего. Вытянул он лапы и принялся сучить ими об землю, пока не вырыл в ней яму, то ли чтобы заставить ее раскрыть свой рот, то ли – сделать ей новый рот. Налетела пыльная буря, и у него потемнело в глазах, а когда улеглась пыль, обнажилась, торчащая из земли, головка кисти, выброшенная одним из маляров. Обнюхал Балак эту горсть волосков. Прошел по его коже трепет, как в тот день, когда он был в Бухарском квартале; в тот самый день, когда владелец мокрой кисти брызнул на него ее влагой. Только трепет этот не был трепетом наслаждения, а был трепетом страха. Налились его глаза кровью, и вырвался вопль из его пасти. Не вопль рыдания, и не вопль завывания, и не стон, а новый вопль – вопль мести.

И когда услышал Балак свой голос, охватила его сердце дерзкая решительность, и нечто подобное твердой коре окутало его тело, как броня. Повернул он свою голову к хвосту, заострившемуся стрелой. Исполнился Балак доблести, и оскалил зубы, и вонзил свою пасть в мировое пространство, готовый искусать весь мир целиком. Но тотчас же пал духом – кожа на его морде натянулась, и сердце его не находило покоя. Закачался Балак и задрожал, и ноги его стали подгибаться – то задние лапы, то передние лапы, и сердце его затрепыхалось и застучало со страшной силой. И сам он тоже перепугался, и зубы его, которые совсем недавно были дерзко оскалены, застучали друг о дружку, как у тех самых трусов, которых Гомер, праотец поэтов народов мира, высмеивал в своих поэмах. Вдобавок к этому хвост его обмяк, и каждый волосок на нем торчал по отдельности в своем гнезде, как если бы источник, питающий их, высох и иссушил его шерсть. Вдобавок ко всему – страх. Не тот страх, который воспевает Гомер, страх, что обращает в бегство даже воинов, а тот страх, что наводит ужас на себя самого. То ужасная тоска окутывала его глаза, то глаза его пустели; то наваливалась тяжесть на его сердце, то сердце его толкли, будто вонзили туда деревянный кол или камень – и давят его, и толкут, и давят его, и толкут.

Стоял Балак, присмиревший, с опущенным хвостом, пока не спустился со скалы. Бросился на землю, и закрыл глаза, и попытался уснуть. Глаза его распахнулись сами собой в испуге, и сон тоже испугался и убежал. Когда вернулся к нему сон, он не принес с собой отдыха, а, наоборот, принес с собой усталость и еще раз усталость. И, проснувшись, Балак почувствовал себя совершенно без сил от дурных сновидений и от дурных мыслей, встретившихся друг с дружкой. Махнул он лапой, чтобы отогнать их, как отгоняют мух. Но не убежали они. Открыл пасть, чтобы проглотить их. Вывалился его язык и собрался выпасть из пасти. Теперь, даже если бросит ему кто-то кусок, нет у него сил затолкать его в пасть.

В эти дни начал его нос высыхать, как глина, и тяжелый и омерзительный жар шел из его опухшего носа и возвращался ему опять в нос, и когти его дрожали на кончиках его темных лап, как будто вся его жизненная сила сосредоточилась в них. Пасть его ослабла, и язык из нее свисал. Хотел он засунуть язык назад в пасть – спутал его с хвостом и зажал хвост между ляжками задних лап. Обернул голову назад в поисках хвоста и не нашел его – висел тот между ляжками. Ну а поскольку тело состоит из головы и хвоста, легко понять горе Балака в те минуты, когда он повернул голову к хвосту и не нашел его.

Часть четвертая