Пропасть разверзлась под ним
1
От всех этих воздыханий исполнился Балак жалостью к евреям и захотел изгнать из себя свой гнев на них. Однако гнев его был сильнее его из-за всех тех невзгод, что пали на него. Заныло у него нутро, и ему стало жаль себя. Поднял он глаза кверху, как бы говоря: вы ведь видели мои мучения.
Одна за другой звезды стали гаснуть, и угасли все звезды, кроме Венеры, которая царила в этот час и лила свой свет. Постепенно опустел небосвод, и нечто белесовато-тусклое или тускло-беловатое поднялось от земли. А с гор, что за Иорданом, блеснул свет, проблеск солнечного света, – начало уже солнце занимать свое место на небе, но не пришло ему еще время подняться и засиять.
Понял Балак, что вот-вот взойдет солнце. А с восходом солнца обычно встают люди; а встав, они обычно выходят наружу; а когда выйдут на улицу, они увидят его, а если они увидят его – горе ему! Огляделся он по сторонам: где тут есть место спрятаться от них? Увидел кучу мусора и зарылся в нее. И мы не откроем тайну где эта куча, в которой спрятался он.
Напал на Балака сон, и задремал он. Но он не признавался себе, что заснул, это характерно для страдальцев, ведь поскольку не приносит им сон облегчения, кажется им, что они не спят вовсе. Но – факт, что он заснул, ведь если бы он не заснул, как бы он видел сны? Что только ему снилось и чего только не снилось! Четыре сна увидел Балак. Три из них забыл, а один – запомнил. Вот что это был за сон. Гулял Балак по Меа-Шеарим, появились перед ним два хищника, шакал и лис, один из Лифты, а другой из Эйн-Керем. И голова шакала поднята, как голова бар йохни[123], и очки из мяса нависают под его глазами и покрывают их до середины, и очки эти переливаются всеми цветами радуги, как хвост павлина. Поменьше этого шакала был лис, и очков из мяса нет у него, но глаза его огромные и завораживающие, лилового и черного цвета, как чалма турецкого мудреца. А пасти этих зверей сулят ему недоброе. Шли они и шли, пока не дошли до квартала Ави-Хашор. В тот час по улице квартала прогуливались индюки. Понял Балак, глядя на морды этих зверей, что те хотят съесть индюков. Хотел предостеречь обитателей квартала. Стянуло у него горло, и не смог он залаять. Подобрались звери к птицам. Вытянули птицы свои шеи и задрали головы вверх, пока не достали до голов зверей. Застыли звери на месте и не сделали птицам ничего.
2
Когда он проснулся, не стал задерживаться надолго, а направился туда, о чем только и думал, то есть в Меа-Шеарим. Повернул к юго-востоку и спустился в долину Гееном[124], чтобы приучить себя снова к обществу людей. Когда прошло время и никто не сказал ему ни слова, поднял он осторожно голову и огляделся. И что же он увидел? Кроме трупов собак, и трупов кошек, и трупов крыс, и всяких дохлых пресмыкающихся и прочих отбросов – ничего.
Крутился Балак среди отбросов, погружаясь в мусор, так что не видно было ничего, кроме его хвоста, подобно мыши, которую проглотила кошка, оставив только хвост снаружи. Сказал себе Балак: не сдвинусь отсюда, пока не покроет меня мусор и не освобожусь я от бед. Однако все еще поджидали его испытания. Забрел туда какой-то слепец, потерявший свой посох. Ощупывал слепой рукой все вокруг в поисках своей пропажи. Наткнулся он на хвост Балака. Ухватился слепой за хвост и потащил его. Потащился Балак вслед за своим хвостом и вылез из мусора. Как только вылез, убежал. Вытянул слепой свои руки и поразился: как это посох сбежал у него из рук? Обернулся Балак, чтобы убедиться, нет ли погони за ним. Обуял его страх, и все его члены охватила дрожь.
Нам не известно доподлинно, чего так испугался Балак. Или того, что чуть не лишился хвоста, или от страха за свое тело? Потому ли, что то место, куда забрел он, это – долина Гееном, где сжигали своих сыновей и дочерей в жертву Молоху, и Балак испугался, не принесут ли и его в жертву? И уже видел он Молоха, будто бы руки его протянуты, чтобы заполучить его, а жрецы бьют перед Молохом в барабаны, и воют, и говорят ему: «Приятного аппетита! На здоровье!» И он не знал, что приносили в жертву людей, а не собак, и не знал, что идолопоклонство это уже не существует.
Помчался Балак, спасая свою душу. Пустил струю и продолжил бег, держась влево от хвоста, то есть по направлению к Йемин-Моше. Но не вступил в Йемин-Моше, а стал протискиваться вниз от Йемин-Моше между скалами, от скалы к скале, и между ущельями, от ущелья к ущелью, пока не попал на улицу Яффо. В это время дня на всей улице не было видно ни единого еврея.
Не было видно никого, кто бы товары разносил и торговал, покупал и продавал. Не было видно никого – ни связки бубликов несущих, и ни орешки и семечки продающих. Ни тех, кто есть варит, и ни тех, кто деликатесы жарит. Ни напитки разливающих, и ни чудеса предлагающих. Ни синагогальных служек, и ни для сбора пожертвований кружек. Ни тех, кто шепчет и сплетни разводит, и ни тех, кто у других грехи находит. Ни любителей мезузы целовать, и ни любителей чужие пороги обивать. Ни пожертвования берущих, и ни на посылках бегущих. Не видать ни ашкеназов и ни сефардов, и ни евреев Афганистана и ни евреев Дагестана. И евреи из Ирака, и из Сирии, и из Бухары, и «грузины», и «персы», и «крымчаки», и «йемениты» – на улице не видны. Короче, не видно было на улице ни души из сынов Исраэля, ведь всякий, имеющий уши, пошел послушать речи моралистов. Не было там никого, кроме измаильтян и идумеян. Одни – на стульях, а другие – на низеньких скамеечках восседают, курят из кальянов за чашечкой кофе и одни об Адаме, а другие – о Хаве мечтают. Другие – сидят и в кости играют, и подсчитывают, и четки в руках перебирают, и при этом одним ухом рассказам о чудесах внимают. И все они полосатое платье надевают, и веерами, что в их руках, мух отгоняют. Прогоняют их – оттуда, те появляются – отсюда. Прогоняют их – отсюда, те появляются – оттуда. Решаются мухи и спрашивают: «Разве только потому, что мы приходим к вам открыто, а не потихоньку, как вши, вы так поступаете с нами? Если не нравится вам, чтобы мы жили с вами на ваших лбах, мы будем жить на ваших носах. А если не по нраву вам, чтобы мы жили на кончике вашего носа, мы поселимся на ваших веках без спроса». Раскрывают представители всех народностей веера, чтобы прогнать их. Тотчас же раскрывают мухи свои крылья и влетают в их рты. Так или иначе, не видят они Балака. А если бы даже и видели его, не сделали бы ему ничего. Ведь газеты «Нарцисс», и «Свет», и «Свобода» они не читают, а их газеты еще не привыкли перепечатывать материалы из наших газет.
3
Солнце стояло в зените, и не было заметно в нем и тени усталости, напротив, заметно было, что все больше и больше оно набирает силу. Под ним лежала земля, истертая и иссохшая. И между небом и землей – раскаленный воздух, закутанный в пыль, а когда он встряхивал свое одеяние, то забивались пылью глаза людей и глаза Балака тоже. Вывалил Балак наружу пересохший язык и принялся лаять: «Гав, гав! Гав… нам дождь! Гав… нам каплю воды! Я схожу с ума от жажды!» Оскалил он зубы и взглянул на небо. Можно предположить, что он вспомнил о поступке своего предка, Великой Собаки, который продырявил небо во время засухи и пролил дожди.
Небо было, как всегда в эти дни, подобно раскаленной голубой стали в кузнице, и оно смеялось над Балаком. Зажал Балак хвост меж задними лапами, и пустил слюни, и задумался: может быть, правы те, кто трубит в шофар, ведь звуки, исходящие из шофара, проникают сквозь все четыре неба, и небеса содрогаются и проливаются дождями. Но ведь небес на самом деле семь, почему же он говорит о четырех? Балак, как и другие животные, умел считать только до четырех. Еще хуже – с птицами, которые считают до двух. Еще хуже обстоит дело с теми, у кого восемь ног, с теми, что бегут – на четырех и отдыхают – на четырех. Те и вовсе не умеют считать, так как из-за своих трудов: то – надо бежать, то – надо отдыхать, нет у них достаточно времени для умственного труда. И как только вспомнил Балак трубящих в шофар, вспомнил он о Меа-Шеарим. И как только вспомнил про Меа-Шеарим, поднялся он на ноги и побежал туда.
Неизвестно, по какой дороге он бежал. Или мимо гостиницы Каменеца, места, где была старая почта, а оттуда по улице Мусрары? Или бежал по улице Яффо и поднялся на улицу, где стоял сиротский дом Дискина? Или, может быть, не шел ни той и не этой дорогой, а направился по дороге другой? Можно предположить, что шел он обочинами дорог и лаял так, что голос его не был слышен. И похоже, что наши предположения близки к истине, ведь если бы шел он посередине и голос его был бы слышен, его бы заметили и остановили. Так как все эти районы заселены, слава Богу, нашими братьями, сынами Исраэля, а они обычно читают газеты (кто потихоньку, а кто и в открытую), то если бы увидели его, не пришел бы он в Меа-Шеарим живым.
Часть семнадцатаяБалак пришел, куда хотел
1
Вошел Балак в Меа-Шеарим, пробираясь обочинами дорог, – пасть его разинута, слюна стекает, уши отвисли, хвост повис меж задними лапами, а глаза налиты кровью, и он лает беззвучно. Остановился и освободил свой живот от всех запрещенных кушаний, которые были там. Подогнул под себя обе задние лапы и уселся на них, как измаильтянин, и высунул язык наружу, и дышал, как кузнечный мех, все оглядываясь по сторонам, но не видя ни одной живой души, так как весь Меа-Шеарим собрался, чтобы послушать рабби Гронема Придет Избавление. Когда увидел Балак, что он здесь один, распростерся в молитве с просьбой смилостивиться над ним: только бы не потерпел он неудачи в своем обращении к людям, и пусть голос его придется им по душе.
Стоит рабби Гронем на ступенях здания ешивы, и несколько десятков человек окружают его со всех сторон, кроме женщин, которые стояли на порогах лавок, пытаясь его услышать. А слова его летят, как стрелы, и лицо его горит огнем, и голос его разносится из конца в конец Меа-Шеарим. И каждый раз из уст его исходит вздох, или стон, или рыдание, или завывание, и то же самое – из сердец слушателей. И он раскачивается из стороны в сторону, и закрывает глаза и открывает их, и выбрасывает вперед руки и бьет ими себя в грудь. Небольшую часть из его толкования мы приведем здесь, и каждый, кто хочет плакать, пусть вздыхает и плачет.
«Наши святые мудрецы, благословенна их память, сказали в Гемаре, в разделе «Пост»: «Дожди перестают идти, потому что ненавистники Исраэля приговорены к гибели». Господа мои и учители! Как это понимать – ненавистники Исраэля? Ведь мы знаем, что не создан мир ни для кого иного, как только для Исраэля, тем более дожди, ведь обещано им, евреям, что будут идти дожди для них. И это знают все народы. К примеру, это видим мы в книге «Црор а-Мор», там написано о стихе «И дам Я дожди ваши во времена их» из недельной главы Торы «По законам Моим…», что не сказано в Торе просто «дожди», дабы указать, что дожди эти – для нас. И это было нашей крепостью и нашим величием, когда приняли нас к себе народы, – мы знали, как привести дожди в положенный срок.
Но здесь я скажу вам нечто новое. Когда я пошел уточнить, на какое расстояние можно разрешить уходить в субботу, я зашел в дом одного из именитых людей Иерусалима напиться воды. В ту неделю читали главу «По законам Моим…», и я рассказал ему, что я думаю по поводу двух наказаний, а именно о наказании, приведенном в главе «По законам Моим…», и о наказании, приведенном в главе «Когда придешь…». Ведь, не правда ли, на первый взгляд странно, что наказания Господа, Благословен Он, малочисленны по сравнению с наказаниями Моше, учителя нашего? Рука Всевышнего да коротка будет? Под конец, чтобы сказать что-то хорошее, процитировал я ему слова автора «Црор а-Мор» по поводу дождей. Достал хозяин дома одну из своих книг и показал мне, что во времена изгнания евреев из Германии были евреи приняты в Польше с большим почетом. И что поставил им король Польши условие, чтобы они просили у Бога дать дождь в положенные сроки, так как знал король, что в силах сынов Исраэля привести дожди своими молитвами. И до сих пор существует обычай у необрезанных в тех краях засевать поля во время близкое к восьмому дню праздника Суккот, когда евреи молятся о дожде. Но, господа, трудность остается неразрешенной, ведь если ненавистники евреев приговорены к гибели, к чему евреям жалеть их? Разве мало нам всех тех бед, и страданий, и смертей, не приведи Господи, которыми народы мучают нас, чтобы мы еще огорчались, что нет дождей? Разве поля есть у нас, которым нужен дождь? Разве сады и плантации есть у нас? Ведь вся наша нужда в дождях – ради исполнения заповедей, ради заповеди омовения рук и тому подобного. Разве не справедливо было бы, чтобы Господь, Благословен Он, видел бы наши нужды во имя исполнения Его заповедей и давал бы нам дожди? А получается, что он включает нас в семью народов, да не будем мы упомянуты вместе с ними, все нужды которых – сплошная материя. Это было нужно во времена храма, когда сыны Исраэля жили на своей земле и нуждались в дождях, чтобы поля их давали урожай и они могли бы приносить в Храм первый сноп и два хлеба, и отделять десятину[125] от урожая, и возливать воду на жертвенник. Но теперь, господа мои и учители, теперь!!! Ой, когда потеряли мы все!!! Сколько нужно простому еврею? Особенно в это время. Горе! Во времена тяжелые эти, когда за грехи наши многие свершились над нами слова плача поэта «воду нашу за серебро мы пили».
Да только, господа мои и учители, под ненавистниками Исраэля имеются в виду здесь, в Гемаре, сами евреи. Просто, как известно, из уважения к евреям избегали святые мудрецы грубых выражений и говорили очень осторожно, и действительно, есть много подобных выражений в Гемаре. Если это так, господа мои и учители, есть у нас тут колоссальная трудность. Неужели в поколении мудрецов Гемары, всех до одного святых и чистых, были люди, приговоренные к истреблению? Настолько, как сказали мудрецы в Гемаре, что небеса закрываются, так как приговорены те к гибели? А ведь могло то поколение подражать хоть немного мудрецам нашим, святым и чистым, и исполнять заповеди, и совершать добрые дела, и не были бы они приговорены к истреблению?
Трудность другая, еще большая, чем эта, требует ответа: неужели великие мудрецы, мудрецы Гемары, у которых учились все поколения Торе, защите нашей во все времена, неужели не учили они свое поколение Торе и не могли защитить своих современников от угрозы истребления?
Однако, господа мои и учители, обе трудности эти объясняются одинаково: все – относительно, в каждом поколении – свое понятие величия и святости. И всегда те, кого Гемара называет ненавистниками Исраэля, считались таковыми в данном поколении, ведь жили они во времена святого поколения, но не учились от своих современников и не стали сами такими же святыми и чистыми евреями. Поэтому Гемара обвиняла их и называла их ненавистниками евреев, ведь были у них учителя – и не учились. А если бы они жили в наше время, их считали бы праведниками, как говорится, хочешь найти праведника – пойди и поищи его среди злодеев прошлых поколений.
Горе! Господа мои и учители! Как велико наше падение! До того опустились мы благодаря грехам нашим многим, что злодеи прошлых поколений, которые заслуживали гибели, считались бы в нашем поколении абсолютными праведниками. Господа мои и учители! Я еще не так стар, но, несмотря на это, я мог бы рассказать вам то, что видел собственными глазами в Иерусалиме, Святом городе нашем. Я помню, что были тут люди, которые молились утром и вечером в синагогах и бейт мидрашах; и молились, и учились, и давали щедрые пожертвования, и тем не менее шла о них дурная молва, ведь то поколение – поколением праведным было настолько, что эти люди считались еретиками и безбожниками. А теперь, господа мои и учители! Что мы можем сказать, когда мы видим, что лицо нашего поколения подобно лику собаки. И не просто собаки, а бешеной собаки, и мало того, они, современники наши, еще хуже бешеной собаки. Ведь они думают про себя, что они большие умники, философы, логически мыслящие люди, и они хотят набросить свою сеть на весь народ Израиля, в особенности на детей, не знающих греха, и открывают для них «школес», дабы увести их от веры, не приведи Господь. Тогда как бешеная собака, господа мои и учители, лучше их, ведь она объявляет о себе, что она бешеная, как мы видим на той собаке, взбудоражившей Иерусалим, на шкуре которой написано «сумасшедшая собака», она хотя бы предостерегает людей, чтобы бежали от нее. Это – то, о чем я говорю, лицо поколения – как лик собаки. И не просто собаки, а бешеной собаки».
2
Еще рабби Гронем стоит и проповедует, как вдруг покрылось его лицо бледностью и даже борода его как бы побледнела. Раскрыл он в панике рот и хотел закричать. Свело ему челюсти, и потерял он дар речи. И оба его глаза выкатились наружу, как две дробины, выпущенные из ружья. Смотрел он тяжелым взглядом на народ. Был весь народ убежден, что разволновался рабби Гронем так сильно из-за грехов поколения, и разволновались они тоже. У кого были силы шевелить губами, вздыхали, у кого не было сил пошевелить губами, воздымали глаза к небесам. И все еще не знали они, что тот самый образ, «лицо поколения – как лик собаки», обрел плоть и кровь, натянул на себя шкуру и оброс мясом.
Зажмурил рабби Гронем глаза и стал молотить по воздуху руками и вопить: «Бешеная собака! Бешеная собака!» Набрались его глаза мужества, и раскрылись сами собой, и застыли, как две мутные ямы, и глядели в ужасе на собаку. Но все еще сомневался рабби Гронем: собака эта наяву или ему грезится? Приподнялась собака и показала ему свою шкуру, как бы говоря ему, если сомневаешься ты, Гронем, мой рабби, читай то, что написано тут. Закрыл рабби Гронем руками глаза и завопил, что было мочи: «Бешеная собака!!! Бешеная собака!!!»
Был весь народ уверен, что он кричит так, чтобы пробудить сердца, так обычно он поступает в своих толкованиях, когда берет одно слово, и возвращается к нему, и кричит громовым голосом. Ждали они, когда он кончит кричать и вернется к сути. Отнял он руки с глаз, чтобы взглянуть, стоит ли собака. Увидела собака глаза рабби Гронема полные страха, паники и ужаса. Перепугалась собака, содрогнулась и завопила: «Гав! Гав!» И завопил рабби Гронем, и смешались вопли одного и вопли другой, и крик усиливался и усиливался, пока не понял народ, что собака… стоит среди них.
Поднялась такая паника в народе – никогда не было такой прежде и не будет. Толкали они друг друга и застывали на месте, как вкопанные; и прятали они головы на груди друга у друга, и прятался один за спиной другого, пока не сорвались все с места и не бросились бежать. Куда только они бежали и куда не бежали! Но с того места, откуда бежали, туда и возвратились. А когда вернулись, протискивались и теснили других, толкались и другие теснили их, пока не остановились все как один человек и уже не двигались с места, лишь глаза их все еще метались из стороны в сторону, и панический ужас исходил из них. Внезапно застыл этот ужас в их глазах, и глаза остановились. Перепугался Балак и был до того поражен, что даже лаять позабыл.
Когда увидел Балак, что не делают ему ничего, удивился. Неужели эта большая толпа боится его? Сколько здесь ног? Сколько здесь палок? Если бы они занесли надо мной ногу, чтобы пнуть меня, или подняли бы на меня палку, чтобы ударить меня, я бы пустился бежать… И оттого что не заносили над ним ногу и не поднимали на него палку, укрепился пес во мнении, что все боятся его. Поднял он голову, и вытянул хвост, и посмотрел высокомерным взглядом. Наконец, возвысил свой голос. Но как только послышался голос Балака, задрожали все ноги, и выпали из рук все палки, и сорвались все с места, и бросились бежать. Возгордился Балак и сказал: «Если ноги их сильны, я сильнее их, и если палки их сильны, голос мой валит их всех».
Ощутил он гордость и стал слишком воображать о себе подобно буквоедам, которые гордятся своими исследованиями. Из-за своего излишнего высокомерия не принимают они ничего попросту, а занимаются пустым умничаньем и в конце концов приходят к выводу, что мир живет по их законам. Опустил он свой хвост, как опускает голову на руки человек, погруженный в свои мысли. И так он стоял и размышлял: откуда берут палки силу бить, если не от собаки, притягивающей к себе палку? Да будет тебе известно, что это так, ведь все то время, пока палка не видит собаку, она не поражает ее. И не только палка, но и ноги человека; все то время, пока они не видят собаку, идут они или плетутся. Если так, чего мне бояться? А если палка сильна – голос мой вырывает ее из рук, а если ноги человека сильны – зубы мои наводят на них ужас.
И как только Балак пришел к этому заключению, перестал он прятать свой голос в пасти. Странен был голос Балака в эти минуты. Даже зародыши в материнской утробе содрогались.
3
В это самое время Ицхак стоял и не видел ничего. Душа его, душа жениха в семь дней свадебных торжеств, была вместе с его женой. Пришли ему в голову мысли о Соне и о Рабиновиче, и он удивился: чего он так боялся? Теперь он понял, что нечего ему было бояться. Вытолкнули вдруг Ицхака с места на другое место и с того другого места еще куда-то, и не понимал он, почему он вытолкнут и зачем его толкают. Схватил его кто-то, крича ему в лицо: «Собака! Собака!» И, все еще продолжая кричать, отпустил его и побежал. Как поступил этот, так поступали другие. Ицхак, привыкший к собакам, удивлялся: что это, почему пугают его собакой?
Теснило Ицхака и затягивало его то туда, то сюда. Появился перед ним один из толпы и завопил: «Ты что, не видишь надпись на собаке?!» Видел Ицхак собаку и не реагировал на их слова. Решили про него, что Ицхак ненормальный, дурак – он не понимает. Потянули его силой и заорали: «Ты что не видишь бешеную собаку?!» Взглянул на нее Ицхак с удивлением и наконец ответил спокойно: «Кто сказал, что она бешеная?» Сказали ему: «Так ведь написано так». Сказал Ицхак: «А если и написано, что с того? Разве всему, что написано, обязаны мы верить? Но говорю я вам: я сам лично писал на его шкуре, и знаю я, что это здоровая собака, ведь если бы была она бешеная, разве стал бы я возиться с ней?»
Одни поверили ему, а другие не поверили. Те, что поверили ему, стряхнули с себя страх, подобно тем, у кого загорелась вдруг борода, а оказалось, что это не что иное, как ночной кошмар. Но при этом они стояли пораженные: как это понять – он сам писал на шкуре собаки? А если писал, то зачем писал?
Если вдуматься хорошенько во все происходящее, то есть тут чему удивляться. Как это? Ицхак увидел всю эту панику и не испугался? И мало того, еще и объявил во всеуслышанье о том самом своем поступке? Просто когда он увидел, что все боятся собаки, он признался в этом, только бы они не боялись. Ведь Ицхак, наш товарищ, был честным и справедливым человеком и не скрывал своих поступков, даже порочащих его, в особенности если это было на благо всем.
Пронесся вздох облегчения и утешения. И даже те, кто сомневался в том, что Ицхак – тот, кто писал на шкуре собаки, даже их оставил немного страх, и они не боялись так сильно. А любопытные приблизились к Ицхаку и бросали на него беглые и испытующие взгляды, и были такие, что приговаривали себе в усы: «Хорошенькое дело, хорошенькое дело!» Спросили Ицхака: «С чего ты написал это?» Сказал Ицхак: «Так это было. Как-то раз я раскрашивал мемориальные таблички. Подошел пес и стал мешать мне. Оттолкнул я его кистью в руке, но он не сдвинулся с места. Так – раз, и два раза, и три раза. Взял я и обмакнул кисть и написал на шкуре собаки «каф», «ламед», «бет», что означает – собака. Когда я увидел, что ей мало этого, добавил «мем», «шин», «вав», «гимел», «айн», что означает – сумасшедшая».
Если бы Ицхак провел все лето в Иерусалиме и слышал обо всех тех бедах, что доставила собака, сгорел бы со стыда. Но он отправился к Соне в Яффу и не слышал о собаке вообще ничего, и позабыл он и про собаку, и про надпись на ее шкуре.
Когда перестала собака внушать ужас, и стряхнул народ с себя это наваждение, подняли они глаза и уставились на Ицхака. Одни смотрели на него с горечью, а другие смотрели на него со злостью. Подошел к нему Эфраим, штукатур, и сказал ему, Ицхаку: «Как же так, Ицхак, что же ты наделал?» Потупил Ицхак глаза и сказал: «Если бы подумал я, не сделал бы этого». И так Ицхак стоял, полный стыда и позора, огорчения и страдания, как человек, согрешивший и ожидающий приговора.
И уже не осталось никого, кто бы боялся собаки. И поскольку перестала собака внушать ужас, они удивлялись на самих себя, что боялись ее. Зазнались они и начали насмехаться над трусами, которые, завидев собаку, бросаются прочь от нее. И трусы тоже стали храбрыми и обвинили во всем газеты. Газеты эти… Не о чем им писать – вот и пишут всякое. Вчера пугали нас собаками, а завтра будут пугать нас мухами.
Итак, не было человека, который бы боялся собаки, и нечего говорить про Ицхака, виновника происшествия, который забыл про нее тут же после сделанного. Но собака не забыла про Ицхака: уже понял Балак, что все несчастия, павшие на его голову, пришли от рук владельца кисти. Выслеживал Балак владельца кисти. Если попадался тот ему, то Балак лаял на него, а если не попадался тот ему, образ его шел перед ним, и Балак лаял. Каждый, кто слышал его голос или видел его тень, пугался. Как только услышали про ту историю, перестала собака внушать им страх. Подумайте только, все то время, что Балак был в своем уме, боялись его, как бешеной собаки; как только начал Балак сомневаться, в своем ли он уме, ни один человек не боится его.