Роковая встреча
1
Как только пришел Балак в Меа-Шеарим, почуял он запах маляра. И хотя внешний облик Ицхака изменился (он выглядел, как жених в семь дней свадебных торжеств, и платье на нем было другое), почуял его Балак и хотел подойти к нему. Началась та самая паника, и он замешкался. Когда утихли все крики, вспомнил он о нем. Затрепетало сердце Балака, и оба его глаза налились кровью. Затряслись его лапы, и содрогнулись уши, и пасть его наполнилась пеной. Взглянул он на Ицхака не сулящим добра взглядом и спросил себя: почему он не бежит от меня, тогда как все бегут от меня? Так ничтожен я в его глазах, что он пренебрегает моей силой? Наполнилось его сердце гневом. Снова взглянул он на него. Увидел, что лицо его спокойно и нет в нем ни капли страха. Решил Балак, что отсутствие страха порождено знанием истины, то есть существо это, человек, знает истину и потому не боится.
Пробудилось в сердце Балака вновь желание узнать правду. Эта тоска по правде была настолько сильна у него, у Балака, что сердце его колотилось, как пестик в ступке. И уже казалось ему по его наивности, что вот-вот он ухватит правду, и он удивлялся самому себе, что вроде бы нужно было бы ему радоваться, а он не рад. Сжалось у него все внутри, и похолодело, и он не мог стоять, так заледенела в нем селезенка. Овладела им ипохондрия, и ему показалось, что он умрет и не узнает истину. Ах, сколько недель и сколько месяцев он рыщет в поисках истины, а когда он готов схватить ее, собираются убить его…
Поднял Балак оба свои измученных глаза и посмотрел на ноги владельца кисти. Увидел, что они стоят на том же самом месте. Вырвался у Балака вздох из глубины души, и он подумал: каждый, знающий истину, не боится ничего в мире, да только истина – тяжела и несут ее – немногие. Подставлю я свои плечи и понесу вместе с ними истину. Тем временем стоял Ицхак, полный стыда и позора, мучаясь и раскаиваясь, так стоит человек согрешивший и ожидающий приговора. Когда снова увидел Ицхак собаку, то щелкнул ей пальцами и сказал ей: «Слышала, что говорят про тебя? Бешеной собакой называют они тебя». Излишне говорить, что не дразнить собаку хотел Ицхак, но оттого, что стыдился разговаривать с человеком, разговаривал с Балаком. Но Балак – было у него другое мнение. Вскинул он голову в панике и посмотрел на Ицхака, почернела оболочка вокруг зрачков в глазах Балака и исчезла в них белизна. Заполнилась его пасть пеной, и зубы его застучали. И он сам весь тоже затрясся. Захотелось ему броситься на Ицхака. Но, в конце концов, отвернулся пес от него и уткнулся носом в землю.
Пронеслась перед ним вся его жизнь с того самого момента, как ударил его ногой маляр в Бухарском квартале. Сколько бед, и сколько страданий, и сколько унижений, и сколько побоев пали на него с того дня и сколько их ожидают его в будущем? За что и почему? Встал перед ним запах этого маляра, и возопило у него внутри сердце: «Вот! Этот… стоит совсем рядом, спроси его!» Упал он духом сильнее во сто крат, ведь знал, что, если спросит, не ответит тот ему. Снова уткнулся он носом в землю, чтобы не подбил его дьявол возвысить свой голос; если возвысит он свой голос, поддаст ему ногой маляр, а он не в силах больше выносить новые страдания. Но желание знать истину победило его страх. Тряхнул он ушами и лег на брюхо, чтобы обдумать все хорошенько. Сказал себе Балак: что мне делать? Если спрошу его, не ответит он мне, а если возвышу свой голос, ударит меня маляр ногой. Пасть его задрожала, и зубы его застучали. Затряс он ушами, но не как в первый раз, когда тряхнул ими, как стряхивают блоху с платья, а подобно тому, кто опускает свои уши в знак согласия. Сказал себе Балак: не стану вежливо подходить к нему и не буду поднимать на него голос, но укушу его, и истина капля за каплей потечет из его тела. И уже видел Балак, как правда капает из крови маляра подобно долгожданным дождям, когда Великая Собака кусает небосвод. Но тут же отвел взгляд от Ицхака и перестал о нем думать. Уткнулся головой в землю, и все эти сцены, которые он видел вначале, стушевались. Растерялся он и позабыл все, что собирался сделать. Зажал хвост меж задними лапами, будто хвост один только и остался у него. Наконец, повесил он нос в глубокой печали, как тот, кто понял, что от всех его действий нет никакого толку. Если бы был он в состоянии заснуть, то заснул бы и забыл во сне всю свою боль.
Сон не приходил к нему. То ли от ипохондрии, охватившей его, то ли от запаха, исходившего от маляра и трепетавшего у него в носу. Так или иначе, начало крутить у него в животе подобно крыльям ветряной мельницы, и селезенка тоже доставляла ему немало мучений. Хотел он приложить к животу хвост, как пластырь, который накладывают на больное место. Не стронулся хвост со своего места, меж задними лапами. Сидят себе твои кишки у тебя внутри и делают все, что им заблагорассудится, а ты стоишь и не в силах сделать им ничего. Поднял он голову и осмотрелся по сторонам, как бы ища, на ком выместить свой гнев. Увидел хозяина кисти, увидел, что тот – стоит себе. Снова почернело в глазах Балака, и зубы его застучали. Испугался, что он укусит сам себя, и польется из него кровь, как в тот день, когда ударил его маляр ногой в пасть. Заклокотало у него во рту, и задергался его язык, и наполнился рот горькой пеной, как будто растворилась его горечь и залила ему рот. Приподнялся он и взглянул перед собой в страхе. Увидел, что Ицхак – стоит, и показалось ему, что – улыбается. Качнул Балак головой и задумался: чего ради ему, этому, улыбаться, и над кем он смеется, над существом, презираемым и несчастным, преследуемым и попранным до того, что даже собаки гоев чураются его? Отвел он от него глаза и поднялся, чтобы уйти.
Но кости его – обмякли, и лапы его – ослабли, и колени его – подогнулись, и когти его ног – притупились, и на душу его легла тяжесть, и не было у него сил сдвинуть свое тело и идти. Посмотрел туда и посмотрел сюда в поисках места, где бы он мог укрыться. Принялся копаться в земле, чтобы вырыть себе нору и спрятаться, как полевая мышь, в земле. Поскользнулся и упал на брюхо. Поднял глаза взглянуть, не видит ли его хозяин кисти и не смеется ли над ним. Как только взглянул на него, уже не сводил с него глаз.
2
Ицхак собирался вернуться домой, к жене, к которой стремился всей душой со страстью молодожена. В это же время сидела Шифра одна дома и удивлялась сама себе, что с того самого часа, как встала она под хупу и по сию минуту, не перестает грезить об Ицхаке. Подняла Шифра глаза – проверить, заметно ли это. Посмотрелась в зеркало на стене и поразилась. Кроме платка на голове, не заметно было в ней никакой перемены. А она была уверена, что превратилась в новое существо. Поправила она платок, и отвела глаза от зеркала, и посмотрела на то место на стене возле зеркала, где висел ее брачный договор. Вспомнила она, как стояла вместе с Ицхаком под хупой и думала, что такой великой минуты не будет больше в ее жизни, теперь видит она, что каждое мгновение – велико. Подошла к плите и проверила, что – с кушаньем, поставленным мамой вариться к сегодняшней трапезе, и поразилась: уже сварилось кушанье, а Ицхак все еще не пришел. Повернулась к окну, и пальцы ее задрожали, как у молоденькой женщины, которой хочется намекнуть мужу, чтобы тот поторопился и пришел. А ты, Ицхак? Ты стоял себе на улице и рассказывал небылицы о собаке, на шкуре которой ты написал слова, которые не должен был писать. Правда, нужно сказать, что даже в эти минуты, стоя на улице, не переставал Ицхак думать о Шифре. И уже видел он, как возвращается к Шифре и как она встречает его со стыдливой радостью; так жена радуется своему мужу и стыдится своей радости. И он тоже радовался и стыдился, радовался своей жене и стыдился своего прошлого. Наконец оторвал он от земли ноги, чтобы пойти домой, к жене. И как только ступил два-три шага, забыл свое прошлое и, нечего говорить, собаку.
Качнул головой Балак, размышляя про себя: уходит он себе, а я… остаюсь я тут, презираемый, и попранный, и затравленный. Вывалился его язык настолько, что готов был выпасть изо рта. Хотел он вернуть его на свое место и не мог вернуть его. Прошел сладкий трепет меж его зубами. Забылась вся его боль, и что-то похожее на тоску и желание потекло, как из родника, и поднялось выше зубов. Оскалились его зубы, и все его тело напряглось. Не успел Ицхак уйти, как бросилась на него собака, и вонзила в него зубы, и укусила его. И как только укусила его, бросилась бежать со всех ног.
Те, что стояли рядом с Ицхаком, завопили и кинулись бежать, а те, что услышали их вопль, бросились к нему. Смотрели они на него глазами, полными ужаса, и спрашивали его: что случилось? Хотел Ицхак рассказать, но пересохло у него в горле, и он молчал. Зажал рукой место, укушенное собакой. Вышел огонь из места укуса и вошел в его пальцы, и вышел огонь из пальцев и вошел в рану. Ступил он несколько шагов. Потом вернулся на то место, где стоял прежде. Указал кто-то пальцем на место укуса и спросил Ицхака: «Здесь она укусила тебя?» Поднял на него Ицхак глаза и прошептал в ответ: «Здесь». И нечто вроде улыбки повисло на его губах, как у больного, которому трудно говорить, и он умоляет тебя взглядом. Сказал кто-то: «Если здесь, то это не опасно, так как яд бешеной собаки – в ее слюне, а раз она укусила тебя сквозь одежду, не попала ее слюна на твою плоть». Кивнул ему Ицхак головой и потер больное место, и огонь из раны и огонь из пальцев слились в одно пожирающее пламя, как если бы собака вонзила свои зубы и в его пальцы. Добавил другой: «И даже если, как утверждают некоторые, червяк лежит на языке собаки и именно он опасен, даже тут не надо беспокоиться, ведь ткань остановила червяка, и он не затронул мясо. Сейчас мы приведем тебя домой, и ты оправишься от страха». Пока одни сопровождают Ицхака, разбежались другие по всему городу, чтобы убить собаку и накормить укушенного ее печенью.
Пес убежал куда-то, в одному ему известное место, и лежал в грязи, в своей норе, и смотрел перед собой в полном недоумении: истина эта, которую он искал все эти дни, – все еще нет ее у него. Ведь после того, как Балак проделал дыру в мясе маляра и выжал из него истину, должна была истина наполнить все его существование, а на деле – нет истины, и нет ничего, и по-прежнему он стоит, как и раньше, будто ничего не совершил. Неужели все его старания были напрасны? Опечалился Балак и разозлился. Но зубы его, попробовав вкус человеческого мяса, стали страстно желать еще и еще. Зубы эти, которых Балак сделал своими посланцами, обрели самостоятельность и требовали удовлетворения для самих себя. Так или иначе, назвал Балак сам себя людоедом. И хотя он не попробовал вкуса человеческого мяса, а только лишь смочил рот, начал заноситься, как будто набил им свое брюхо. И опять был поражен: ведь человек создан из особой материи, а выходит, что мясо его не отличается от мяса многих животных.
Теперь… вернемся к Ицхаку. Привели его домой и уложили на кровать. Явился знахарь. Приготовил ему компресс с оливковым маслом и солью, и наложил на рану, и выдавил из нее кровь, и зарезал над ней голубя, и положил голубя на рану. Другой компресс сделал он ему из помета голубя, смешанного с горчицей, и с орехами, и с закваской, и с солью, и с медом, и с луком. И, уходя, посмотрел удовлетворенно на Ицхака взглядом опытного врача, сделавшего свое дело и уверенного, что теперь – не о чем беспокоиться.
3
Всю ночь силился Ицхак вспомнить имя одного человека, к которому он с приятелями приходил в Эйн-Рогель. Жилище того человека, и циновку, на которой тот лежал, и книги, которые он читал, и самые разные чучела, которые видел у него. Все они стояли перед глазами Ицхака, и даже голоса своих приятелей, называющих этого человека по имени, слышал Ицхак, но имя его не мог вспомнить. Наконец, когда удалось ему, Ицхаку, вспомнить имя Арзафа, увидел он себя, стоящим в бараке Сладкой Ноги, и поглаживающим зубы Цуцика, и обращающимся к нему в женском роде и говорящим ему: «Ат», а Цуцик наслаждается и нежится перед ним, как самка. Потом сорвался Цуцик со своего места и побежал навстречу старому барону, который держал в руке ведерко с краской. Схватил Цуцик в зубы ведерко и убежал с ним. Опять увидел Ицхак Арзафа, лежащего на своей циновке и читающего книгу с притчами о лисицах. И странная это была книга, были в ней не буквы, а голоса. И еще более странным было, что все голоса эти были сложены из двух слогов. Заглянул Ицхак в книгу, чтобы посмотреть на эти слоги, что это такое? И увидел, что его рука разгуливает по книге и пишет: гав, гав… И еще более странно, что он – существует сам по себе, и тот, чья рука пишет, – существует сам по себе, и хотя нет сомнения, что оба они, а именно он и владелец руки, которая пишет, одно и то же существо, несмотря на это, этот – стоит отдельно и этот – стоит отдельно.
Все это видел Ицхак абсолютно ясно, но казалось ему, что это сон. И он удивлялся, отчего он уверен, что это сон, ведь все так ясно и определенно?
Как мне убедиться, что это не сон, сказал Ицхак во сне. Не успел он понять, откуда он это узнает, как прервал его негр, сторож из Немецкой слободы. Протиснулся Ицхак сквозь плотно закрытую калитку, и вошел в слободу, и пришел к Рабиновичу. Сказал ему Рабинович: «Ты что, удивляешься?» Сказал Ицхак: «И правда, я удивляюсь». Сказал Рабинович: «Но ты не понимаешь, чему ты удивляешься. Удивляешься ты, что видишь меня переодетым в женщину». Кивнул ему Ицхак головой и сказал: «Сдается мне, что можно удивляться этому». Сказал Рабинович: «И тем не менее да будет тебе известно, что не я одет так, а павлин. А если ты не веришь мне, так вот, голос – его». Сказал Ицхак: «Откуда же мне знать, если никогда в жизни я не видел живого павлина». Сказал ему Рабинович: «Есть у тебя маленький брат, и он учит азбуку. Возьми его азбуку и прочти «алеф» – как «э» и прочти «алеф» – как «о» и вот тебе голос павлина». Сказал Ицхак: «Я бы смог сделать это». Сказал ему Рабинович: «Видишь, дорогой мой, все в наших руках, и все, что человек желает сделать, он делает. А ты по своей наивности был уверен, что павлин говорит по-русски или по-венгерски. Скажи, Ицхак, не так ты думал?» Пришли Вови и малыш гравера и стали плясать вокруг Ицхака и петь: «Разбойник – а тотер, нарыв – а блотер…» Превратилась Гильда Рабинович во что-то шарообразное и сказала: «Замолчите, дети, замолчите!» Взглянул на нее Ицхак и увидел, что на ней – Сонины туфли, и сшиты они из золотистой кожи или, может быть, из кожуры апельсина. А поскольку не принято шить башмаки из апельсиновой кожуры, догадался Ицхак, что это он сам покрасил туфли своими красками, но не помнил, когда он покрасил их. Пожалел он, что так ослабла его память именно тогда, когда он собирается жениться, и как бы не забыть, когда именно день его хупы. Проснулся он от боли, и прервался его сон.
4
Проснувшись от боли, не понимал Ицхак, что именно у него болит. Но тут же почувствовал горло, как будто он порезался осколками раскаленного стекла. А когда протянул руку и погладил шею, прилепилась боль к его пальцам. Перевернулся на другой бок. Постель стала колоться, как колючки. Протянул он руку, чтобы разгладить постель, – пронзило ему пальцы, как если бы напоролись они на колючку. Зажмурил он глаза и потер свое тело, и чего бы ни коснулся он, отовсюду сочилась боль. Еще тяжелее была другая боль, место которой было невозможно определить. Тем временем заполнились стены дома тенями, и среди теней выделилась какая-то фигура и принялась преследовать его. Нехорошо, нехорошо, шептал Ицхак, пытаясь лежать спокойно, чтобы не разбудить Шифру. Тем не менее поражался он, что Шифра спит и не чувствует его страданий. «Мама дорогая! Мама дорогая!» – кричал Ицхак про себя и смотрел на тени на стенах, которые все сгущались и сгущались. Выскочила одна фигура из теней и стала показывать ему язык. Натянул Ицхак одеяло себе на голову. Боль, которую он почувствовал в горле, стала проходить, но во всех остальных его членах по-прежнему плясала жгучая боль.
«Неужели так всю ночь я не буду спать?» – спрашивал себя Ицхак с досадой. Но не закрывал глаз, он хотел видеть тени на стенах, как они бегут, толкаясь в панике и испуге, и желал видеть, показывает ли все еще та фигура ему язык? В конце концов сомкнулись его глаза, но как только сомкнулись его глаза и он стал засыпать, пробудился он вдруг от голоса того самого, чье имя он забыл, и тот кричит: «Ат, Ат!»
5
Шифра спала. Но покоя она не находила во сне, потому что холодный ветер обдувал ей голову. До хупы голова ее была покрыта мягкими и теплыми волосами, струящимися вниз с кровати, и, когда она лежала на своем ложе ночью, она лежала как бы на мягкой постели из золотых волос. А теперь, когда обрили ей голову и она лишилась волос, стало ей неуютно в постели, и не находила она покоя. Сказала Шифра себе во сне: встану и покрою голову. Встала с кровати и пошла к зеркалу, чтобы повязать себе платок на голову. Увидела она в зеркале девушку. Хотела спросить девушку, чего она ищет здесь. Побоялась спросить, а вдруг ответит ей девушка то, что не стоит услышать. Тем временем появился новый раввин, прибывший из Венгрии, и сел во главе стола, и начал читать семь благословений. Стали раскачиваться все сидящие за столом и петь «Еще будет слышен в городах Иудеи и на улицах Иерусалима голос радости и ликования, голос жениха и голос невесты». Однако голоса их – не что иное, как голос Эфраима, штукатура, который бродит по ночам и призывает к служению Создателю. И голос его, ужасный и страшный, будто предупреждает спящих об огромном бедствии, которое вот-вот придет. Подняла Шифра глаза на кровать мужа, слышит ли он предостережение? Сомкнулись ее глаза в тяжелом сне.