Вчера, сегодня, позавчера... — страница 12 из 13

День, когда его не было, казался мне пустым и холодным. Но я ни на минуту не почувствовала себя побежденной. Было тоскливо оттого, что мое восьмилетнее терпение не дало результата. Я не побеждена, но и не победила. А начинать все сначала уже не было сил.


…Утром я посмотрел на себя в зеркало. Оттуда глядел тридцатидвухлетний мужчина с измятым лицом и суточной щетиной на подбородке. Он не имел никакого отношения к светлому мальчику с Дальнего Востока и энергичному юноше, герою вчерашнего кинофильма с августовским дождем. У этого человека было двое детей и не заслуженная им жена. Когда-то он писал стихи и был влюблен, но теперь мужчина иронически, смотрел на себя и упражнялся в горьком остроумии на свой счет.

«Ну что, Ромео, сокол ясный?.. Так тебя и ждут с распростертыми объятьями! Тебе же сказали: написать о себе, о детях, о жене. Попробовать свои силы в эпистолярном жанре – умеренно и спокойно, как Жан-Жак Руссо. Никому не нужны твои подвиги. Фанфана-Тюльпана из тебя уже не выйдет…»

Поезд пришел в половине шестого. Спешить было особенно некуда. Я помог проводнице собрать белье и набить им три огромных серых мешка. Попутно я рассказывал ей нашу историю. Она удивлялась, ставя себя попеременно то на место Ирины, то на твое. И так и сяк получалось неладно. Проводница была нашего возраста. «Если будешь сегодня уезжать, приходи вечером, отвезу домой», – сказала она.

Пока мы с нею разговаривали и набивали мешки скомканным бельем, состав пригнали в парк. Я спрыгнул с подножки в мягкий сырой снег и пошел в темноте по тропинке на далекие огни Ленинградского вокзала. Вокруг на переплетающихся путях стояли холодные пустые вагоны с эмалированными табличками «Москва—Ленинград», «Москва– Мурманск», «Москва—Таллин». Я перешагивал через стрелки с осторожностью, потому что знал их характер – они уже не однажды разлучали нас с тобой, а двойные стекла вагонов, которыми я был окружен, напоминали о том же. Мимо прошел тихий и темный человек в ватнике. В руке у него болтался железнодорожный фонарь. Мы разминулись с ним на тропинке, не посмотрев друг другу в лицо.

Мое вчерашнее вдохновение потерялось где-то ночью. Вероятно, оно вышло в Калинине и осталось там дожидаться весны. Я шел к тебе, боязливо гадая, что же может получиться из нашей сегодняшней встречи. Вариант первый был чрезвычайно прост: мы не узнаем, вернее, не захотим друг друга узнать в нашем сегодняшнем обличье. Нам уже не шестнадцать и не двадцать четыре. Мой утренний разговор с зеркалом подействовал на меня отрезвляюще. Ты тоже могла стать иной.

А если не так?.. Тогда совсем плохо.

Через час мы уже завтракали в семье твоей двоюродной сестры. Ты сидела справа от меня, а твои родственники, включая детей, мальчика и девочку, смотрели на нас с вежливым любопытством. Тишина была натянута туго, как тетива. Звякнула чайная ложечка, и я снова улетел туда, оказавшись в красном доме с железными створками ворот, в небольшой квартирке на церемониальном чаепитии.

«Возьмите варенье…» – «Спасибо». – «Ну что у вас нового в школе?» – «Спасибо, ничего». – «Скоро Новый год. Куда-нибудь пойдете?» – «Спасибо, да». – «Возьмите печенье, не стесняйтесь». – «Я уже взял, спасибо».

Потом мы выбежали на улицу, взявшись за руки, и вдоволь насмеялись, катаясь с детской горки, а во рту еще были крошки печенья, которые так приятно было раздавливать языком и глотать. По городу гулял свирепый ветер, задувающий в рукава пальто. Он гнал по улице сухой, смешанный с песком снег. Ты засунула руки в карманы моего пальто, чтобы отогреться, и мы притихли, стоя совсем близко под ветром…


Когда-то давно, сразу после свадьбы, мы с Аликом были в деревне. Там был высокий сарай в поле, доверху набитый сеном. На этом сене мы спали, подстелив одеяла. Крыша была старая и дырявая, сквозь щели ночью видны были звезды. Мы лежали на спине, рассматривая маленькие кусочки неба. Мы касались друг друга пальцами и разговаривали шепотом, хотя никого кругом не было.

– У нас уже кто-то есть, – сказала я.

– Где? – не понял он. Все-таки он был совсем еще ребенок!

– Наверно, это будет девочка, – сказала я.

Он наклонился надо мной, стараясь разглядеть лицо, а я увидела среди звезд два его черных блестящих глаза.

– Ириша… – сказал он. – Ириша… Я тебя очень люблю.

Никогда, ни до этого, ни после, он так не говорил. Не то чтобы не говорил эти слова, а так их не говорил. Тогда он говорил правду и принадлежал мне весь, целиком. И мы составляли тоже одно целое, лежа на сеновале, почему мне и запомнилась та ночь.

Особенно я помню его глаза: близко-близко надо мною…

Несколько лет назад я наткнулась на стихи:

Музыкант в саду под деревом наигрывает вальс.

Он наигрывает вальс то ласково, то страстно…

Что касается меня, то я опять гляжу на вас,

А вы глядите на него, а он глядит в пространство…

Я плакала над этими стихами, понимая их по-своему. Я видела всех нас, всех троих – я уже тогда объединила нас в один маленький кружок, – и мне было невыразимо горько оттого, что так редки совпадения в любви. И еще я думала о том, что никто до сих пор не знает, что же это такое – любовь, и этим словом называются самые разные вещи, а может, и нет никакой любви, а есть только память и время.


…Откуда там взялась эта черная слякоть, перетертая сотнями ног, и заляпанные грязью огни светофоров, и потоки машин у Большого театра, и памятник Карлу Марксу, глазированный корочкой льда? Ты стояла точно так же, совсем близко, в скверике после моего допроса – андерсеновская Русалочка, мраморная девочка «Смирение», пожизненная и далекая моя любовь.

«Так что же нам делать?» – спросил я, хотя сегодня этот вопрос уже не имел смысла. Его следовало задать позавчера, но тогда он и в голову не приходил. Все было так ясно и просто.

«Опять звонить в Ленинград», – ответила ты. И мы снова пошли к Центральному телеграфу, где уже были час назад. Ты осталась в вестибюле, а я набрал рабочий телефон Ирины. Мне необходимо было услышать ее голос. Я даже сам не понимал, зачем звоню и что собираюсь сказать.

И опять мне ответили, что ее нет на работе неизвестно почему. Потом мы снова кружили по центру, почти без всяких разговоров, и приходили к телефону, и меняли деньги, чтобы получить пятиалтынные, которые проваливались в железный ящик равномерно, пока я ждал ответа, – ждал, когда на другом конце провода, в Ленинграде, какая-то женщина пройдет длинный коридор до лаборатории жены, убедится, что ее все еще нет на месте, не спеша вернется обратно и скажет: «Она еще не пришла. Позвоните позже. Должно быть, у нее вечернее дежурство».

Любовь и привязанность – больше ничего нет. И сегодня я понял, что они вполне могут померяться силами, разрывая мое сердце на две равные половины.

В шесть часов вечера я наконец услышал голос жены. До этого я успел уже подумать бог знает что, успел узнать расписание самолетов, чтобы лететь обратно, успел обзвонить и переполошить родственников в Ленинграде и только не успел поговорить с тобою.

«Ну где же ты? – крикнул я в трубку. – Что с тобой? Я очень волновался!» – «По-моему, это я должна задавать вопросы». – «Я завтра вернусь и все объясню». – «Хорошо». – «Ты только не думай…» – «Алик, я, ничего не думаю. Какая в Москве погода?» – «Сыро, слякоть». – «Не простудись. У тебя ведь ботинки промокают». – «Ты что, смеешься?» – «Нет, я просто тебя знаю». – «Ты сердишься?» – «Господи, ты совсем дурак. Приезжай».

Чтобы не простудиться, мы пошли в кафе есть жюльен и пить белое крымское вино. Вопиющая бессмысленность, торжествующая бессмысленность, ни копейки будущего и оглушительный рев электрогитар – такова была окружающая обстановка. Мы о чем-то говорили, помнишь? Мы касались каких-то тем и поднимали какие-то вопросы, впрочем совершенно невинные. Главный вопрос извивался перед нами на столе, как очковая змейка, вызванная из сумки дудочкой факира. «Что же дальше?» – спросил я. «Ничего, – сказала ты. – Когда-нибудь мы опять встретимся, так же случайно». – «Я не хочу когда-нибудь, я не хочу случайно!» – сказал я тоном обиженного ребенка. «Алешка, я очень рада тебя видеть. Это все, что я могу сказать. Не надо страдать и мучиться. Это ведь радость – знать, что тебя любят. Мы никогда не будем с тобой вместе. Мы не будем с тобой в близких отношениях. Нам этого даже не нужно…» – «Не знаю», – сказал я. «Знаешь, – сказала ты. – Когда твой поезд? У тебя есть билет?»

На этот раз у меня не было билета – совсем не так, как вчера.

На перроне мы отошли к электровозу, рядом с которым не было людей, и только тут я притянул тебя за воротник шубки и стал целовать куда попало, ловя твои ускользающие губы, пока не догнал их и не ощутил впервые их вкуса. Это было похоже на обморок. Ты отшатнулась и прижала ладони к щекам: «Подумать только! Мы могли это сделать шестнадцать лет назад!»

Тут ты хотела легко засмеяться, потому что это действительно смешно – потерять шестнадцать лет на подготовку к настоящему поцелую. Но ты вместо этого заплакала и махнула рукой: «Иди! Иди!»

Поезд тронулся с места, и я вскочил в тамбур. «Явился – не запылился!» – сказала моя проводница. Я махал тебе шапкой – почему шапкой? – а проводница выглядывала из-за моего плеча, стараясь тебя получше рассмотреть. Ты ее явно заинтересовала. Потом она решительно отодвинула меня от раскрытой двери и щелкнула замком. «Симпатичная», – сказала она, делая мне комплимент. И знаешь, мне стало чуть легче от этого слова.

А потом я сидел полночи в ее служебном купе, ожидая Бологого, где могли появиться ревизоры, от которых мне надлежало прятаться в багажнике наверху. Я рассказывал о тебе моей проводнице. Она тихо всхлипывала. Как потом выяснилось, она всхлипывала о чем-то своем, похожем и непохожем, о каком-то любимом еще с юности человеке, к которому она готова сорваться хоть сейчас от мужа, да этот человек не зовет и вообще пропал куда-то; она плакала по своей судьбе, а вовсе не по нашей, и плакать, может быть, и не стоило, если бы за двойным оконным стеклом не проносилась зимняя ночная страна без огонька и звука, если бы не летело назад бессмысленное и горькое время, а где-то в Бологом не топтались бы на платформе черные ревизоры в железнодорожных шинелях, ожидая нашего прибытия.