Он взвешивал папку на ладонях, улыбаясь, поглядывал на друга. Так повар держит на подносе фирменное блюдо. Так посол иноземной державы преподносит драгоценный подарок.
«Хочешь полистать? Рассчитываю, конечно, на твою скромность. Всё должно остаться между нами».
Автор хроники, как зачарованный, смотрел на пухлую папку. Медленно покачал головой.
Генерал поднял брови.
«Неинтересно?»
Писатель снова помотал головой.
«Такая возможность может представиться только один раз в жизни. Не хочешь — как хочешь. Дело вот в чём... Я, как это ни смешно, вынужден защитить свой приоритет».
Генерал швырнул добычу в разверстую пасть портфеля.
«Ты ошибся, — сказал он. — Я просмотрел все материалы. Там только один информант — под псевдонимом, разумеется».
«Она?»
«Нет. — Генерал усмехнулся. — Я!»
«Как, — выдавил писатель, — кроме тебя... никого не было? Ты единственный осведомитель, больше никто?»
«Так точно. Не знаю, что ты там говорил в присутствии этих девиц, очевидно, какие-то пустяки. Во всяком случае, сведений о том, что твоя Глаша сотрудничала с разведкой, нет».
Сумерки сгустились. Гость взглянул на часы. Задержался я у тебя, пробормотал он.
«Разведка, — сказал писатель. — Так это у вас называлось».
«Именно так».
«Ты меня посадил, Серёжа».
«Не я. Тебя государство посадило».
Он протянул портсигар, писатель покачал гловой.
«Дукат?»
Генерал щёлкнул зажигалкой, затянулся и выпустил, выпятив губы, дым к потолку. При чём тут Дукат, спросил он холодно.
«Ducatum значит по-латыни герцогство».
«Я не герцог. Это заграничные... Отечественных не курим. Так на чём, стало быть, мы остановились... Я твои чувства прекрасно понимаю».
«Мы были друзьями, Серёжа. Сколько тебе заплатили?»
Генерал помрачнел. Тяжело взирал на писателя.
«Да. Мы были друзьями. Если ты думаешь, что я пришёл оправдываться, то ошибаешься. А если всё ещё не понял, я объясню».
Пауза.
«Что ты хочешь мне объяснить?»
«Одну простую вещь. Всякое государство должно защищаться. А наше — тем более».
«Чьё это — наше?»
«Наше. Моё и твоё. Повторяю: всякое государство, и особенно такое, как наше, советское».
«Защищаться?»
«Да».
«От кого?»
«В том числе и от таких, как ты. Ты пей, там ещё осталось... Закусывай... Я имею в виду не тебя сегодняшнего, а твои тогдашние настроения».
«Откуда ты знаешь, что мои настроения изменились?»
«Я думаю, жизнь тебя научила».
Он поднялся и подошёл к окну.
«Пурга-то какая».
Руки в карманах форменных брюк, крепкий затылок. А тогда — ещё мальчишеский, с ямкой. Медленно вращается в тёплом тумане, переливаясь цветными огнями, люстра шикарного ресторана «Савой». Официантка в кокетливом фартучке, в короткой тесной юбке на роскошных бёдрах. Обращается только к Серёже. Он всегда при деньгах... Жирный голос конферансье.
Сегодня у нас в гостях...
Там в углу сидит похожая на Целиковскую.
Вдоль по Питерской. С кала-а! Кольчиком. Да эх-ы.
Генерал вернулся к столу.
«Наше государство, к твоему сведению, да, наше социалистическое государство, устроено так, что критиковать его, а точнее сказать — клеветать на него — нельзя. Недопустимо. Почему? — Он разливает остатки зелья по стаканам. — Да потому, что это значит требовать перемен. А любые более или менее серьёзные перемены, реформы и так далее для нашей системы опасны. Наше государство — монолит. Каков он есть, таков он и есть. Это не глина, которую можно мять так и сяк. Попрошу меня не перебивать».
Едет миленький, сам на троечике.
«Ты меня слушаешь?»
«Слушаю, слушаю...»
«А теперь вспомни, что ты говорил. Как был настроен. Я-то хорошо помню».
«Ещё бы. Всё записывал».
«Записывал или не записывал, не обо мне речь. Ты говорил, что у нас фашистский строй. Как у немцев. Говорил? Говорил. Что ж, — Сергей усмехнулся, — может быть, и фашистский. Смотря как посмореть. Ну и что? Что с того, я спрашиваю!»
Усмехнулся и писатель углом рта.
«Давай, — сказал гость, берясь за стакан. — Во-первых, неизвестно, что лучше. Во всяком случае, благодаря этому строю мы победили... Это режим твёрдого руководства, вот что важно. Для России тем более. А во-вторых...»
Он стукнул своим стаканом о стакан писателя.
«А во-вторых, и это, брат, самое главное... Ничего менять нельзя, вот в чём дело-то. Ни-ни! Что есть, то есть. Иначе начнётся такое, что... Русский народ — это, может быть, самый терпеливый народ на свете. Но если ослабить узду...»
Генерал погрозил пальцем, раздавил в блюдце окурок.
«Тебе, может быть, и казалось, что надо сказать правду, открыть людям глаза... Ишь какой нашёлся! У кого голова на плечах, тот знает правду... И помалкивает. В государственных делах, в которых такие, как ты, ни хрена ни смыслят, правда — заруби это себе на носу! — она подчас хуже всякой лжи. Вреднее всякой лжи! Да и что это значит, сказать правду? Это значит призывать к перевороту. Вот так, друже. Сегодня ты говоришь мне, завтра скажешь другим. Слабых, неустойчивых людей сколько угодно. Особенно среди тогдашней молодёжи. Уж нам-то это хорошо известно... Вот они и подумают: а на хера всё это терпеть? Пора приступать к делу. Да ты и сам, кажется, собирался... я уж не помню. Прокламации, что ли, разбрасывать...»
Он снова взглянул на часы, нахмурился. Вынул блокнот.
«Вот что. Мне неудобно выходить...»
Держа в руках исписанный листок, писатель прочёл: Живо. Одна нога здесь, другая там. Генерал Колесников.
Писатель вышел из подъезда, приблизился к чёрному лимузину и, смахнув снег со стекла, показал человеку записку. Вскоре позвонили в коридоре. Писатель принял от шофёра новый пакет, бутылку...
Время отступило. В полутьме гость и хозяин сидели, понурясь, за столом, жевали, о чём-то думали, подносили к губам спасительное зелье. А помнишь, говорил один. Как мы с тобой. Как не помнить. Молодость, она, того... Была и сплыла. И не успели оглянуться. А эту помнишь. Как же... Было дело под Полтавой. Ничего у меня с ней не вышло. Между прочим, вспомни. Какое было время: баб сколько угодно. А мы, лопухи. Вообще ничего не вышло. Вот так, брат. Жизнь-то, а? Как обернулась. Ты уж меня прости. Да чего там. Кто старое помянет... Может, тебе помочь. Да чего там помогать. Ты как живёшь-то. Да ничего, помаленьку. Живу, хлеб жую. Один живёшь. Да как тебе сказать. Может, тебе чего надо. Ты скажи. За тебя, друг. Надоела мне вся эта жизнь, ты не смотри, что я в таких чинах... Вот так — пальцем по горлу — надоела. Повидались-таки. Брат! за тебя! Обнимались, утирали слезу, тихонько пели.
Я вечор, молода. Во пиру была!
XLVII Слава Богу, живём в большой стране
1 марта 1977
Что за день, думал писатель. Ноги тащили его к зловещему зданию. Такая же пасмурная погода стояла и в тот день, обманчивая петербургская весна. Мостовая блестела от сырости. Был даже, кажется, тот же день недели. Дым рассеялся, самодержец выбрался из кареты. «Хорош, — сказал он, взглянув на Рысакова, и, отвернувшись, пробормотал: — Un joli monsieur[44]». Он ждал смерти вот уже сколько лет. Кажется, снова обошлось. «Ваше величество, — кто-то подбежал, — вы ранены?» — «Я нет. Слава Богу. А вот...» — кивнул на двух умирающих: конвойного казака и прохожего мальчика. В эту минуту писатель, войдя в подъезд, предъявил повестку и паспорт.
Царь шёл нетвёрдой походкой к решётке канала, к человеку, который стоял у решётки, скрестив руки. Человек не снял шапку. Царь смотрел на него с любопытством. Человек поднял руки и сделал шаг навстречу. В руках был пакет. Бомба шмякнулась о булыжную мостовую, император, с помутившимся взором, в клочьях обгоревшей одежды, с полуоторванными ногами сидел в луже крови, прислонясь к решётке, а в двух шагах от него на мостовой, с развороченным животом лежал Гриневицкий.
Писатель явился, как положено, на Кузнецкий мост для допроса после домашнего обыска и изъятия компрометирующих материалов. Ему указали комнатку слева от проходной, окно забрано решёткой, стол и два стула. Минут через пять вошёл человек в штатском. Он был русоволос, ни стар, ни молод, со светлым невыразительным лицом. Поздоровался кивком, сел напротив, вынул портсигар. Курите?
Писатель покачал головой.
«Ну и я не курю», — сказал сотрудник, не назвавший себя, и спрятал портсигар.
«Ну что ж... — проговорил он, не спуская светлых глаз с посетителя. Впечатление такое, что он одновременно смотрит на тебя и сквозь тебя. Мысленно прикидываешь: капитан, майор? — О чём же, стало быть, мы с вами будем беседовать?»
Подследственный сделал неопределённое движение, дескать, это уж ваше дело.
«Давайте сразу договоримся. Я никаких протоколов составлять не собираюсь, хотел бы просто с вами потолковать, а вас попрошу не хитрить, не притворяться, что вы не понимаете, в чём дело, для чего вас вызвали... Одним словом, не строить из себя целку!»
Он употребил это непристойное выражение просто и непринуждённо, как если бы оно давно стало общеупотребительным, — что, вообще говоря, так и было — и тем давая понять, что сама обстановка беседы должна быть непринуждённой. Однако в этой конторе все слова надлежит понимать по-особому. «Потолковать» — это было в некотором роде нововведение. Писатель насторожился.
«Ну вот, — офицер хмыкнул, — вижу, вы уже изготовились к обороне».
Он вздохнул, поиграл ключом. Открыл ящик стола и вынул знакомую пухлую папку с грифом и номером. Штамп «ХВ» — хранить вечно. В просторечии: Христос воскрес. Канцелярское бессмертие.
«Вы угадали. Боюсь, что не устарело... Вы как считаете?»
«Я реабилитирован», — сказал писатель.
«Как же, как же; а я разве говорю что-нибудь против?»
Он листал дело.
«Вот тут есть любопытные вещи, — пробормотал он, — похоже, что вы собирались скрыться...»