Вдали от рая — страница 23 из 65

– Здравствуйте. Отдыхаете, значит? Ну-ну, отдыхайте…

Валентина Васильевна вскрикнула от неожиданности, уронила клубок, и котенок довольно умчался прочь со своей новой добычей, высоко задирая полосатый хвост. Захаровна громко звякнула чашкой, неловко поставленной на стол, взглянула на Виктора с несвойственной ей тревогой и подалась ему навстречу с обычным своим тихим и ласковым: «Здравствуй, Витенька!» Старый спаниель проснулся и, радостно тявкнув, поспешил к хозяину. И только лишь во взгляде Сережи, брошенном на Волошина как-то искоса, не мелькнуло ничего, кроме детского любопытства и вроде бы даже досады – словно аутист недоумевал, откуда вдруг в его маленьком, тихом и уютном мирке взялся этот большой человек, так неприятно кривящий губы, так громко и зло произносящий обычные слова приветствия и так некстати отрывающий их всех от привычных вечерних занятий…

Может быть, если бы воспитанник матери вообще не заметил появления Виктора, было бы лучше. Но этот взгляд неопровержимо свидетельствовал: Сережа отреагировал на него и в самом деле как на случайного, незваного гостя, каким, по всей вероятности, Волошин только и мог представляться его затуманенному сознанию. И, чувствуя себя теперь правым в своей обиде на весь мир, позволяя своей злобе вскипеть и поднять голову, хозяин усадьбы процедил сквозь зубы:

– Господи, каждый раз как ни приедешь домой – так угодишь в богадельню! Ты, мама, всех ли сирых и убогих вокруг себя собрала? Строил дом для себя, а получился какой-то приют для ущербных! Неужели я не могу даже в отпуске побыть дома один? Без этих… уродов?

С ужасом чувствуя, как его заносит куда-то, откуда возврата нет и быть не может, он пнул ногой взвизгнувшего спаниеля, а затем наклонился и брезгливо поднял валявшиеся рядом с Сережей раскраски, привезенные ему в прошлый приезд. Девственная белизна намеченных контурами фигурок доказывала, что аутист так и не притронулся к ним, предпочитая, должно быть, малевать на ватмане свои бутоны и женские лица.

– Мои подарки, значит, его не устраивают, – задумчиво проговорил Волошин в наступившей вокруг него полной тишине. – Этот кретин раскидывает их по всему дому, да еще смеет коситься на меня, как на врага… – и он медленно, с наслаждением и хрустом, несколько раз подряд разорвал тонкие страницы раскрасок пополам, взметнув их потом ввысь и позволив им опуститься на пол веранды жалкими белыми хлопьями.

Должно быть, это оказалось уже слишком. И мать, наконец-то пришедшая в себя после безумной сцены, разыгранной как будто напоказ и напоминавшей отрывок из спектакля самодеятельного театра, приподнялась из своего кресла. Спокойным, даже величественным движением приложив левую руку к сердцу, она глубоко набрала воздух в легкие, раскрыла дрожащие губы и готова уже была сказать что-нибудь горькое, совсем непоправимое – и это, должно быть, стало бы самым страшным из всего приключившегося с Волошиным за последние дни… Но нежданно между матерью и сыном встала Захаровна, повелительным жестом приложила пальцы к губам старой женщины и отвела в сторону хмурого взволнованного мужчину.

– Пойдем, пойдем, Витенька… Не надо тебе здесь оставаться. Пойдем со мной, ко мне…

Валентина Васильевна так и осталась стоять на веранде, ни словом не возразив против действий приживалки, как будто застыла рядом со своей качалкой, все еще издававшей натужный скрип и не успевшей даже остановиться с момента хозяйкиного порыва. А Сережа, словно и не заметивший агрессии, невольной жертвой которой стал, по-прежнему увлеченно водил карандашом по листу ватмана…

Волошин сам не понимал, почему он позволил старухе увести себя с веранды. Нехотя отбиваясь от ее настойчивых расспросов («Что с тобой, милый? Что случилось?»), он добрел с ней до ее сушильни, куда Захаровна так уверенно тянула его, и рухнул на деревянную лавку под окнами. Ему было по-настоящему плохо, и он не знал, что сделать, чтобы помочь себе. Все, что раньше всегда казалось ему здесь столь милым – тонкий аромат высушенного чабреца и подорожника, высокий кувшин с горьковато пахнущей настойкой, заботливо развешенные тут и там пучки пряных трав, – сегодня раздражало его, производило впечатление нелепой бутафории, казалось чем-то болезненно угнетающим. И, как ни уговаривала его старая женщина прилечь отдохнуть на ее кушетке, как ни совала ему в руки керамическую кружку с каким-то травяным настоем, он упрямо и несговорчиво отворачивался, отмахивался от ее причитаний, увертывался от попыток заглянуть ему прямо в глаза.

И все-таки уйти отсюда (что было бы самым логичным) ему не хотелось. Было в этой старухе что-то такое, что удерживало его, что нравилось – что-то такое простое и естественное. А может, держало здесь в первую очередь то, что он чувствовал: Захаровна его не обвиняет. Мать, одержимая стремлением воспитывать сына (даже сейчас, когда ему по возрасту полагалось бы воспитывать собственных детей), непременно начала бы читать ему лекции на морально-нравственные темы и довела бы до того, что ее трудновоспитуемый сын схватил бы какой-нибудь подвернувшийся под руку предмет и… ударил бы Сережу! Мог бы? Страшно об этом подумать, но мог бы. А если бы убил? Хотел же он убить того проклятого итальянца… К счастью, Захаровна не из учительниц. Простая деревенская бабушка. Вроде и не очень умная, болтает, что ей в голову взбредет, ерунду какую-то… Виктор как будто и не слушал ее, но от одного только голоса, от плавного певучего течения речи вроде как-то легче становилось…

– …я ведь, Витенька, необразованная, в деревне выросла… Какое уж тут образование… После войны, правда, в город перебралась. Муж у меня городской был – не то чтобы художник, но вроде того… Ну а как схоронила его, опять вернулась в свою родную деревню, у меня там дом остался после родителей. Зять-то меня не залюбил, ну а чего мне с ним делить-то? А так я со всеми дружно жила… Да ты пей чаёк-то травяной, пей…

И он поддался ее уговорам, сделал из кружки глоток, второй… Прихлебывая настой, совсем не противный, напоминающий по вкусу чай каркаде, Виктор словно отплывал к далекому берегу под аккомпанемент ее напевного голоса. Голова кружилась, мысли путались, все воспринималось как сквозь сон – но это состояние совсем не напоминало те кошмары, в которые он последнее время словно проваливался. Легкая приятная дремота, сладкий дурман, запах трав, расплывающиеся перед глазами образы, смутные видения, листья, цветы и бутоны, тонкий профиль Веры… Вера?!

– Я же вижу – Вера у тебя в душе, – вдруг отчетливо произнесла Захаровна.

Вера!.. Сознание тотчас выхватило это слово из общего мелодичного ручейка старухиной речи. Виктор дернулся, словно разбуженный. Откуда она знает?

– Что ты сказала, Захаровна?

– Я говорю: жить надо с верой в душе. Тогда все преграды сможешь преодолеть.

Ах, вот оно что! Обаяние мгновенно рассеялось. Как ему могло померещиться, что она говорит о Вере, о его Вере? Бред какой-то!.. С чего он решил, что стало легче? И вообще – зачем он здесь? Что он делает в этой сушильне, что заставило его слушать полоумную эту старуху?

– Да что ж такое! – возмущенно заорал Виктор, вскакивая с лавки. – Была дача как дача, а теперь – сумасшедший дом! Идиот и две спятившие старухи!

– Останься, Витенька, – с непонятной настойчивостью просила Захаровна, точно не слыша его грубых слов. – Побудь у меня. Неладно с тобой. Дурное у тебя в душе. Давай-ка я тебя подлечу, поправлю…

Но эта ее навязчивость оказалась последней каплей, переполнившей чашу терпения Волошина. И, окончательно отмахнувшись от старухи, выдав напоследок какую-то ахинею насчет «народного творчества, которое развели здесь, понимаешь, как в аптеке», он пулей вылетел из бабушкиной сушильни и помчался по направлению к воротам.

Юра, как всегда, дожидался его в машине, грыз травинку и слушал радио.

Твои глаза зеленые, твои слова обманные

И эта песня звонкая свели меня с ума… —

уловил Виктор и, весь налившись кровью, выкатив глаза, заорал в полный голос:

– Выруби! Выруби эту дрянь немедленно!

Валентина Васильевна застыла на крыльце, освещенном уже клонящимся к закату солнцем, провожая сына взглядом, который туманили слезы. Она не сделала даже попытки вернуть Виктора. Привычная боль провела по сердцу огненным ножом, и женщина полезла в карман юбки за тюбиком нитроглицерина. Таблеток с каждым разом требовалось все больше, а помогали они все меньше…

Грудная жаба… Так называлась в старые времена ее болезнь. Знал бы кто, какую мерзкую жабу она почти сорок лет носит в своей груди! Неудивительно, что эта тайна, крепчая и набираясь сил с каждым годом, в конце концов стала кусачей. Удивительно только, как она еще раньше не прогрызла грудь своей хозяйки и не показала из проделанной дыры свою мерзкую бородавчатую голову. Чтобы все видели, какова на самом деле Валентина Васильевна Волошина, которую все считают женщиной с незапятнанной биографией, образцовой учительницей, великолепной матерью и прочая, и прочая, и прочая…

За время работы в школе Валентине Васильевне приходилось иметь дело с самыми разными учениками и их родителями, и она убедилась в правоте утверждения «Дети – наше зеркало». Родители могут выглядеть идеальными, точно из телевизионной рекламы, но если ребенок беспричинно агрессивен или, наоборот, всех боится и не смеет рта раскрыть у доски – значит, в семье что-то неладно. Валентина Васильевна старалась по возможности исправить таких детей, но всегда отдавала себе отчет, что изменить семью она не в силах. И чем старше становятся дети, тем резче выявляется в них то, что родители хотели бы скрыть, вероятно, от самих себя…

Волошины были безупречной семьей. Для всех – для родственников, соседей, друзей, сослуживцев. Лишь Валентина Васильевна знала, насколько это не так. Семья, в которой родители совершили преступление – пусть и не наказуемое согласно Уголовному кодексу, – безупречной быть не может. И предполагала – всегда, всегда предполагала! – что это не лучшим образом отражается на Вите. От него скрывали… все скрывали… Казалось – надежно. Надежнее некуда. Но разве он не чувствовал? Дети все чувствуют… все впитывают в себя… Дети – барометр семьи. Дети – зеркало, которое подносит нам к лицу сам Господь Бог.