Вдали от рая — страница 48 из 65

Мать остановилась, сделала долгую передышку, словно в гору карабкалась. Перед мысленным взором Виктора предстал отец – крупный чиновник, добропорядочный семьянин, уважаемый всеми человек. Только дома, вдвоем с женой, он бывал всегда излишне послушным и выглядел словно виноватым и оттого казался собственному сыну чуточку подкаблучником… Знать бы тогда, за какую вину всю жизнь расплачивается отец и почему так часто опускает глаза перед матерью!

– И все-таки даже тогда Петя не смог пересилить себя, чтобы изменить свое решение… Правда, кое-что мы сделали для старшего сына: построили дачу недалеко от интерната, чтобы бывать у Сережи так часто, как только могли. Покупали лекарства, на которые у государства не было денег и возможностей. И еще каждое лето отправляли тебя в пионерский лагерь, а Сережу брали к себе – развивали, учили, лечили по самым новейшим методикам, приглашали врачей. И все же, все же…

Прорезь рта начала беспорядочно смыкаться и открываться. Сперва Виктор подумал, что мать шепчет что-то, но потом потрясенно догадался: она плачет. Его железная несгибаемая мать – плачет! Без слез! Одно лишь дыхание показывает, что ее сотрясают рыдания, сквозь которые она произносит с трудом:

– Мальчики мои… бедные… Как же я вас обделила! Если бы вы росли вместе, ты был бы для Сережи ниточкой… связью с человеческим обществом… А он учил бы тебя… доброте…

Последнее слово, в котором, скорей всего, содержался упрек за его поведение во время прошлого посещения Привольного, ошпарило, точно кипятком. Померещилось, что мать подслушала его мысли, в которых он опускал ей на лицо подушку… Полная ерунда! И все-таки неприятно… очень… Почему мать так долго хранила эту тайну? Не хотела травмировать его, Виктора? Опасалась, что в своем бездушии и снобизме он похож на того, кто так никогда и не сумел открыто признать себя отцом неполноценного ребенка? Или просто знала, что мужчины в ее семье не способны к жертвенным или просто даже серьезным чувствам, не рождены для того, чтобы помогать и любить просто так – ни за что, вопреки всему?..

Что-то сдвигалось в душе Волошина. Что-то болезненно оттаивало, словно отходила заморозка равнодушия и злости, овладевшая им в последнее время…

– Мама, почему ты говоришь это только сейчас? Почему не тогда, когда Сережа поселился в нашем доме?

– Я все откладывала… Боялась… Когда привезла его сюда, надеялась: вдруг вы подружитесь? Вдруг вас потянет друг к другу? Все-таки родные братья… Думала о голосе крови и тому подобной чепухе. Говорила себе: вот тогда и признаюсь… Теперь-то я уже понимаю, чего стоили все мои иллюзии. Между вами – ничего общего, и этого следовало ожидать. Кого же в этом винить, кроме Пети и меня!.. Ты ни в чем не виноват, Витя! Я не прошу тебя полюбить Сережу братской любовью – ведь и я не дала вам всей полноты материнской любви. Об одном тебя прошу: когда меня не станет…

– Мама! Может, все-таки вызвать врача?

Мать досадливо выпростала из-под одеяла руку. В ее властном жесте сказалась она вся – прежняя учительница, управлявшаяся с учениками и домашними одинаково строго.

– Подожди! Не торопись с врачами… Будто я всю жизнь мечтала в больнице умирать… Сначала выслушай все до конца. После моей смерти ты, конечно, вернешь Сережу в интернат… Это естественно, было бы странно ожидать чего-то другого… И я только об одном прошу: пожалуйста, покупай для него все, что ему нужно для рисования. Бумагу, кисти, краски, карандаши – все, что он ни попросит. Не сможешь сам приезжать навещать его – присылай через кого-нибудь. Для него его рисунки – единственная отрада. А ты богатый, тебе эти траты – капля в море…

«Я – нищий, мама! – едва не взвыл Волошин. – У твоего сына… то есть у твоего младшего сына не осталось ни работы, ни квартиры, ни денег на счету. Осталось одно Привольное, но и его придется продать в ближайшем времени, потому что содержать такую махину я не смогу. Если только у меня есть в запасе время, чтобы продавать недвижимость… Я завтра сам под забором подохну, а ты мне говоришь о кистях и красках для Сережи!»

Но он удержался. Выложить все это значило бы убить мать верней, чем задушить ее подушкой.

– Мама, я обещаю… Все, что ты просишь, для Сережи сделаю. Но с одним условием: позволь вызвать врача.

Мать устало улыбнулась:

– Сразу видно хватку бизнесмена… Хорошо, если так настаиваешь, вызови. Завтра с утра, сегодня уже поздно… Только напрасно ты беспокоишься: мне не помогут врачи. Меня Захаровна, когда уезжала, предупредила: «Я собралась в дорогу, и ты готовься…»

– Захаровна? – удивился Виктор. – А когда она уехала? Куда?

– К себе, в деревню… Сказала, что больше ее помощь здесь не нужна. И еще обнадежила меня, что успею с тобой проститься. Она вообще проницательная… предвидит многое… Мне иногда даже казалось, что она колдунья…

Волошин, не желавший слушать в такую минуту подобной чепухи, нервно повысил голос:

– Хватит, мама! Что такого может предвидеть какая-то приживалка, деревенская старуха? Если она тебе что-то дурное напророчила, и после этого стало хуже – самовнушение чистой воды! Завтра с утра приедет врач, и все будет в порядке…

И с наигранной шутливостью добавил:

– И если врач скажет, что надо в больницу, отправишься как миленькая!

После этого он зашагал к двери…

– Витенька!

Непривычный к такому обращению, он обернулся:

– Что, мам?

– Прости меня…

Виктор недовольно дернул плечом, забормотав скомканно, торопливо: «Да что ты такое говоришь, ерунда какая, за что я должен тебя прощать?!» Но мать смотрела на него с подушек влажными, помолодевшими, отчаянно ждущими глазами. И, не смея увернуться от взгляда этих глаз, он выдавил:

– Прощаю.

Мать вздохнула и закрыла глаза – видимо, уснула, утомленная разговором…

Ночью снова пошел дождь, и Виктор сквозь сон слышал его шелест, и виделось в полусне, в полуяви, как холодные отвесные струи пунктиром пришивают небо к земле. Потом на земле, в доме, поднялся шум и беспокойство: все суетились, бегали, переговаривались тихо, отрывисто. И прежде, чем застучали в дверь его комнаты, где он вчера свалился на кровать, не раздеваясь, словно предвидел, что разбудят среди ночи, а может, скорее потому, что в последнее время ему стало полностью плевать на собственные удобства, он уже знал, что случилось. И не испытал ни скорби, ни боли – как если бы все, что можно испытывать по поводу смерти матери, он пережил накануне, когда мать была еще жива…

А может, это снова вступило в свои права то бесчувствие, ледяное окостенение, которое лишь ненадолго оставило его во время разговора с матерью? Кажется, это тоже было правдой…

Денег в Привольном хватило. По крайней мере, на похороны, причем по высокому разряду – низкого и даже среднего разряда не простили бы ему высокопоставленные друзья отца, которые стеклись в сопровождении престарелых жен, взрослых и чужих Волошину детей. На похоронах он снова почувствовал себя в изоляции, хотя вроде бы ему все время выражали соболезнования, но они не пробивали стены из невидимых кирпичей, которые теперь он таскал с собой повсюду, привыкая почти не страдать от их теснящей тяжести. Да еще лилии – ну какой идиот из похоронного бюро додумался до лилий, от них же покойниками пахнет! От запаха лилий или от чего-то другого нестерпимо разболелась голова, и боль прошла лишь тогда, когда он после поминок в ресторане (видеть всех этих людей у себя не было сил) снова очутился в Привольном. В любимой маминой гостиной. Вместе с Сережей, который, будучи оставлен всеми, по обыкновению тихо что-то рисовал, примостившись на тахте. Виктор присел рядом. Надо было сказать ему – но что? Как?..

Всплыло вдруг так ясно, как будто бы это было только вчера: «Я что, опять поеду в лагерь на целых три смены?» – «Так нужно, сынок». – «Но почему, почему?» – «Так решили мы с папой…» – «Я не хочу! Я хочу на дачу!» – «Нет такого слова «хочу». Есть слово – «надо»!» И этот непререкаемый холодный тон, и мальчишеская злость, захлестывающая сердце, и острое желание запустить чем-нибудь в равнодушную спину, отвернувшуюся от него, и коричневый старый чемодан, который он украдкой ковырял утащенным с кухни ножом в наивной надежде, что если не будет чемодана, не будет и поездки… Его мать никогда не была особенно мягкой и податливой в обращении – чего ж вы хотите, школьный завуч! – но обычно она умела прислушиваться к желаниям сына и уважала их, если они были разумны и обоснованны. И только в одном она не смягчилась ни разу – в вопросе о его поездках, изрядно надоевших ему к поре взросления и ненавидимых с безумной подростковой яростью. Она не могла уступить ему в этом – и теперь Волошин знал почему.

Из-за этого урода!

Снова накатила та давняя, исступленная злость, ставшая привычной его спутницей с того времени, как… В общем, с определенного времени.

Он смотрел на Сережу, точно в первый раз видел его неуклюжую фигуру, некрасивое лицо, этот странный отсутствующий взгляд. Брат… Да какой, к черту, брат! Он никогда не сможет относиться к этому неполноценному существу как к брату. Разве кто-то может принудить одного человека любить другого исключительно по факту биологического родства? Правда, мама и не принуждала его любить Сережу. Она лишь просила покупать ему рисовальные принадлежности. С этим Виктор справится – если будет жив. А если помрет – и спроса с него не будет. Какого черта? Наплевать!

Сережа придвинулся поближе к нему, продолжая привычно водить короткопалой ручкой с зажатым в ней карандашом по белому листу бумаги, старательно создавая узоры и цветы… И как только умудряется этот убогий плести такие тонкие, изящные линии!

– А Лентина Васильна скоро придет? – спросил вдруг Сережа.

Виктор ответил не сразу – и не потому, что задумался, как объяснить умственно неполноценному тайну смерти, о которую спотыкаются даже мудрецы… Его вдруг словно ударили в самое сердце. Ударили, пробив стену из невидимых кирпичей, и кирпичи посыпались, погребая под собой все прежние представления…