Поздно утром мы остановились рядом с длиннейшим санитарным поездом, на котором был императорский герб и надпись: «Санитарный поезд, подарок императрицы Александры Федоровны». Уже виднелись башни Тарнополя.
– Пойдемте, – сказал наш спутник, распорядившись, чтобы выносили его вещи. – Нам лучше пересесть на другой поезд, а то наш может простоять тут до вечера.
Мы вскочили в санитарный поезд как раз в тот момент, когда он отходил, и очутились в маленьком вагоне, разделенном широкой, грубой перегородкой. По бокам протянулись деревянные скамьи, в одном углу стояла печка, заставленная грязными котелками и кастрюлями; сундуки, жестяной умывальник на ящике, прикрепленном к стене, одежда, развешанная на гвоздях, – все это напоминало кубрик на судне.
В одном отделении сидело два средних лет офицера, небольших по чину, а в другом – полная, приятная женщина и молодая девушка. Оба мужчины и женщина курили папиросы и бросали окурки на грязный пол. На столах в беспорядке стояли дымящиеся стаканы чая. Окна были закрыты.
Девушка говорила по-немецки и немного по-французски. Женщина была ее матерью, офицер с проседью, служивший в санитарном поезде, ее отец, а второй – капитан инженерных войск – ее дядя. С тех пор как началась война, в течение десяти месяцев они живут в этом вагоне, курсируя из Вильно и Киева на фронт и возвращаясь обратно с ранеными.
– Моя мать не хотела отпустить отца на войну без себя и подняла такой шум, что он взял нас обеих… Тесть моего дяди – коллежский асессор и судья в Минской губернии, так что он помог нам достать этот вагон.
– Вы видели бои?
– Дважды, – ответила она. – Под Варшавой, этой зимой, немецкий снаряд попал в один из наших вагонов и разнес его в щепки – мы тогда весь день были под артиллерийским обстрелом. А на прошлой неделе, под Калушем, весь поезд попал в плен к австрийцам. Но они отпустили нас… Теперь мы направляемся в Вильно с ранеными. Через два дня мы опять будем там…
Снова, с обычным русским гостеприимством, появились чай и папиросы. Мы расположились и стали слушать рассказы об удовольствиях беспрестанных поездок по всему свету, наподобие их предков, кочующих русских племен.
Вокзал в Тарнополе находился в страшном беспорядке. Из длинного воинского эшелона, бросаясь за кипятком, бежали с чайниками солдаты, расстраивая ряды направлявшейся к другому поезду пехотной колонны. Офицеры кричали и ругались, колотя их ножнами своих шашек. Истерически свистели паровозы, трубил горнист, созывая людей по своим вагонам. Одни останавливались в нерешительности, не зная, идти ли дальше или возвращаться, другие пускались побыстрее. Вокруг бака с горячей водой толкалась и кричала шумная толпа. Клубы пара поднимались из открытых кранов…
Сотни сбитых с толку крестьян-беженцев, – украинцы, молдаване и венгры, – разместились вдоль платформы между своими узлами и скарбом: при отступлении русские очищали страну от всех живых существ, разрушали дома и вытаптывали посевы… Начальник станции размахивал руками в центре кричавшей толпы офицеров и штатских, тыкавших ему свои пропуска и наперебой спрашивавших, когда отойдут их поезда…
У дверей нас попытался остановить вооруженный часовой, но мы оттолкнули его и прошли мимо. Он схватился за ружье, шагнул вперед и нерешительно помялся, бормоча что-то о пропусках. Мы пошли дальше. Сотни шпионов могли бы проникнуть в Тарнополь…
– В штаб! – крикнули мы извозчику.
Вдоль железнодорожного пути, по обе его стороны, громоздились выше домов груды мешков и ящиков.
Тарнополь – город тяжелой польской архитектуры, с попадающимися иногда большими, в современном немецком стиле, постройками, – город внезапных перспектив, узких, хлопотливых улиц, окаймленных сотнями лавок, размалеванных изображениями продающихся в них товаров, улиц, кишащих евреями в длинных черных одеждах и в черных, с загнутыми полями шляпах. Выглядели они здесь лучше и менее подобострастно, чем в Новоселице. Как везде в Галиции и Польше, здесь царил смешанный запах кошера, сапожной кожи и того, что мы называем «поляк»; он наполнял воздух, отравлял пищу, которую мы ели, и пропитывал наши постели.
На полдороге мы встретили колонну солдат, маршировавшую по четыре человека в ряд – они отправлялись на фронт. Едва ли треть их была с винтовками.
Шли они тяжелой, колеблющейся походкой обутых в сапоги крестьян, держа головы кверху и размахивая руками, – бородатые, опечаленные гиганты с кирпично-красными руками и лицами, в грязных подпоясанных гимнастерках, скатанных шинелях через плечо, с саперными лопатами у поясов и громадными деревянными ложками за голенищем. Земля дрожала под их шагом. Ряд за рядом направлялись мужественные, печальные, равнодушные лица в сторону запада, к неведомым боям за непонятное дело. Маршируя, они пели песню, такую же простую и потрясающую, как еврейские псалмы. Шедший во главе колонны офицер пропел первую строку, ее подхватил старший унтер-офицер, и вдруг, словно прорвавшая плотину вода, хлынул из могучих грудей нежданный подмывающий поток глубоких, уверенных голосов трех тысяч человек – волна звуков, напоминавших гремящий орган:
Последний нынешний денечек
Гуляю с вами я, друзья,
А завтра рано, чуть светочек,
Заплачет вся моя семья.
Они прошли. Волны медленного хора нарастали и падали все слабее и слабее. Мы проезжали между бесконечными лазаретами, из окон которых рассеянно высовывались страшные, все в белом, фигуры с посеревшими от долгого лежания лицами. Улицы были полны солдатами – раненые на костылях, старые запасные действительной службы и юнцы, которым нельзя было дать больше семнадцати. На каждого вольного приходилось три солдата, хотя это отчасти могло быть следствием и того обстоятельства, что много евреев было «пущено в расход», когда русские заняли город, – темная и кровавая тайна. На каждом углу стоял вооруженный часовой, угрожающе поглядывая на всех прохожих взглядом недоверчивого крестьянина. И когда мы проезжали мимо них в стэтсоновских шляпах, спортивных бриджах и крагах, – никогда не виданных прежде в этой стране одинаковой одежды, – они глазели на нас, открыв рты. На их лицах можно было прочесть тяжело возникавшее сомнение, но мы уже были далеко.
– Стой! – закричал часовой у штаба командующего, беря наизготовку. – Стой! Кто такой?
Мы спросили офицера, который мог бы говорить по-французски или по-немецки.
– Вы немцы? – спросил он, употребляя старинное крестьянское название германцев, происходящее от слова «немой», так как первые приезжавшие в Россию германцы не знали местного языка.
– Мы американцы.
Остальные солдаты столпились, чтобы послушать.
– Американцы! – произнес с хитрой улыбкой какой-то человек. – Если вы американцы, то скажите-ка мне, на каком языке говорят американцы?
– Они говорят по-английски.
Тогда все они пытливо уставились на вопрошавшего. Тот кивнул. Появился офицер, строго смерил нас с головы до ног и спросил по-немецки, кто мы такие и что мы тут делаем. Мы объяснили. Он почесал в затылке, пожал плечами и исчез. Затем с шумом вынырнул человек с всклокоченной бородой и попробовал говорить с нами на русском, польском и на ломаном французском. Для него это оказалось делом явно невыполнимым. Не зная, что предпринять, он стал расхаживать, пощипывая бороду. В конце концов он разослал по всем направлениям вестовых и жестом пригласил нас следовать за собой. Мы вошли в обширную комнату, прежде, по-видимому, бывшую театральным залом, так как на одном конце ее возвышались подмостки, занавешенные пышно раскрашенной занавесью. Около тридцати человек в полной военной форме гнули спины над столами, трудолюбиво выписывая от руки бесконечные «отношения» бюрократической рутины. Один из них осторожно пробовал новое изобретение, пишущую машинку; очевидно, никто из них прежде ее не видывал, и она доставляла всем великое наслаждение.
Из соседней комнаты вышел молодой офицер и начал обстреливать нас строгими вопросами на беглом французском. Кто мы такие? Что мы здесь делаем? Каким образом мы сюда приехали? Мы рассказали историю своих мытарств.
– Через Буковину и Галицию! – он был поражен. – Но никому из штатских не разрешается въезд в Буковину и Галицию!
Мы предъявили свои пропуска.
– Вы корреспонденты? Но разве вы не знаете, что корреспондентам запрещен въезд в Тарнополь?
Мы указали ему на тот факт, что мы уже въехали сюда. Он, казалось, растерялся.
– Чего же вы хотите?
Я сказал ему, что мы хотим побывать на фронте Девятой армии и, по просьбе американского посла в Бухаресте, разыскать нескольких американских граждан, живших в Галиции. Он пробежал глазами список имен.
– Ба! Евреи! – заметил он с отвращением. – Почему ваша страна принимает в подданство евреев? А если уж принимает, то почему не держит их у себя дома? Вы куда хотите направиться? Стрый? Калуш? Проехать туда невозможно.
– А, – сказал я, – значит, Стрый и Калуш теперь уже на первой линии?
Он усмехнулся.
– Нет. На второй линии – германской второй линии!
Мы поразились быстроте германского наступления:
– Это только вопрос времени, – равнодушно начал он. – Они скоро будут здесь.
Внезапно он стал весь внимание:
– Генерал!
Тридцать писак разом вскочили на ноги.
– Здорово, ребята, – раздался приятный голос.
– Здравия желаем, ваше с-ство! – закричали писаря в один голос и снова сели за работу.
Генерал Лечицкий оказался человеком, еще не достигшим средних лет, с живым, улыбающимся лицом. Он отдал нам честь и радушно пожал руки.
– Так вы хотите побывать на фронте? – сказал он, когда офицер доложил ему о нашем деле. – Я не понимаю, каким образом вам удалось проехать сюда, ведь корреспондентам пребывание в Тарнополе совершенно не разрешается. Однако ваши бумаги в полном порядке. Но я не могу разрешить вам посетить передовые позиции: великий князь издал приказ, абсолютно запрещающий это. Вам лучше поехать в Львов – Лемберг – и попытаться добиться разрешения через князя Бобринского, генерал-губернатора Галиции. Я вам дам пропуска.