Вдоль фронта — страница 37 из 44

– Это очень увлекательно, – ответил Юссуф-эффенди с присущей ему вежливостью. – Я поведу свою маленькую внучку посмотреть на это.

Внизу темный мост был разведен, чтобы пропустить контрабандное судно, полное угля и нефти, которое проскользнуло по берегу из Бургаса. В этот час ночи всем, кроме высших офицеров, запрещено было переезжать через Золотой Рог в каиках, так что, казалось, ничего не оставалось больше делать, как только бесконечно ждать, пока не сведут мост. Однако Дауд-бей уверенно направился вниз к лодочной пристани. Внезапно из мрака вынырнул военный патруль.

– Дур! Стой! – закричал офицер. – Куда вы идете?

Дауд-бей грубо повернулся к нему.

– Wir sind Deutsche offizieren! Мы германские офицеры! – заревел он.

Патрульный поспешно отдал честь и снова нырнул в темноту.

– Германцы всегда так делают, – усмехнулся Дауд…

Поздно ночью мы еще раз взобрались на холм Пера.

В темных боковых улицах перед пекарнями уже начинали собираться очереди, чтобы простоять до утра. На Трамвайной улице нас задержало множество проносившихся с гудками автомобилей и следовавших один за другим, со звоном колокольчиков, извозчичьих экипажей. Через темные окна мы замечали мельком выглядывавшие бледные забинтованные лица – с фронта прибыло еще одно судно Красного Полумесяца, и раненых спешили разместить по госпиталям.

Интервью с принцем

В воскресенье мы сели на пароходик, который шел через Босфор на Кады-Киой, чтобы повидать Ахмет-эффенди, принца султанской крови – сына Абдул Гамида и седьмого по очереди наследника султанского престола. В Турции престол наследует старший член правящей династии, а поэтому, вскоре же после вступления на престол, каждый султан удавливает, само собой разумеется, своих двоюродных братьев, родных братьев и дядей, и заключает в тюрьму всех своих сыновей, кроме наследного принца, пока этот последний сам не достигнет халифата и не освободится от своих братьев путем отравленного кофе или веревки. Во времена принца Ахмета фамильные убийства, как царская забава, уже прекратились, но заточение сыновей все еще было в большом ходу. В продолжение двадцати с лишним лет он был заключен во флигеле дворца в Долма Багче на Босфоре – заперт там со своими женщинами и рабами. Ни одному посетителю не разрешалось видеть его, до него не доходила ни одна газета, ни одно дыхание жизни, ни один звук внешнего мира. Когда революция младотурок свергла его отца, он был освобожден – толстая, рыхлая, маленькая фигура, едва научившаяся читать и писать, растерявшаяся и затерянная в потрясающем вихре современной жизни.

Он жил в покинутой вилле одного англичанина, который удрал в начале войны. На звонок дверного колокольчика вышел черный улыбающийся евнух в поношенном сюртуке, низко поклонился Дауд-бею и ввел нас в отвратительную гостиную времен Виктории.

Коричневые обои с атласными полосками, мебель из черного орехового дерева, обитая блестящим синим плюшем, ужасная акварель на мольберте, изображающая скалы Дувра, и зеленый папоротник в деревянной модели каика. Это было смешно и в достаточной мере патетично – попытка этой сосланной семьи создать себе атмосферу дома. Но принц присоединил к этому свои собственные вещи: дешевые деревянные табуреты, выложенные перламутром, палисандрового дерева мавританские кресла с подушками из зеленого бархата и множество ковров неряшливой отделки и самых кричащих, дешевых немецких цветов. Он пригласил нас несколько позже восхититься ими и поведал Дауду, что он продал пятисотлетние китайские и персидские ковры, которыми был устлан его дворец-тюрьма, и купил вот эти, более яркие и, пожалуй, лучшие.

Это была долгая и тщательно выработанная церемония. Сперва евнух передал наверх известие о том, что мы хотели бы повидать его высочество. Затем некто вроде дворецкого, с перепархивающей от губ ко лбу рукой, пригласил нас сесть. Он исчез, и до нас донеслись сверху неясные звуки нарушенного покоя. Спустя пятнадцать минут евнух вернулся – его высочество примет нас. Долгое ожидание. Улыбаясь, кланяясь, приветствуя, с бормотанием: «салам алейкум, салам эффенди», вошел дворецкий, высокий, бородатый мужчина, у которого над тесным сюртуком сильно выдавалось вперед адамово яблоко. Он хлопнул в ладоши, и на маленьком подносе появились кофе и папиросы, – кофе в крошечных чашечках, столь аляповато размалеванных клеевыми красками, что у меня зарябило в глазах.

– Разрисовано его высочеством цветными чернилами, – гордо сказал дворецкий. – Его высочество пишет также ландшафты.

Он обвел нас вокруг комнаты и продемонстрировал перед нами с дюжину картинок на кусках слюды, вроде тех, которые делают дети своими первыми детскими красками…

Мы вставали, садились, приветствовали, снова поднимались, сопровождая каждый глоток кофе цветистыми комплиментами. В конце концов чашки были убраны, и дворецкий удалился, кланяясь и сложив руки на животе. Дауд шепнул мне, чтобы я не сидел, положив ногу на ногу, так как в Турции это считается признаком дурного тона.

Двадцать минут. Появился евнух и пригласил нас следовать за собой. Мы вышли в расположенный за домом сад, в маленький закуток, который принц сделал для себя из посаженных молодых деревьев и камышевых стульев. Там нас встретил дворецкий с еще большими поклонами и комплиментами. Пятнадцать минут. В отдалении хлопанье в ладоши. Из-за кустов выскочили два евнуха и встали у дорожки. Дворецкий подпрыгнул, точно его подстрелили, и поспешил по дорожке встретить своего царственного повелителя, Ахмет-эффенди. Это был толстый и короткий, распухший, маленький человечек в феске, с бледным пятнистым лицом. Крошечные жесткие усы торчали прямо на верхней губе. На нем была серая визитка, высокий тугой воротничок, серый шелковый галстук с воткнутой в него булавкой, в форме подковы из синего стекла, а его толстые ноги были втиснуты в лакированные ботинки с фиолетовым матерчатым верхом, зашнурованные желтой шелковой тесемкой. Его рот нервно подергивался, и, подходя туда, где мы стояли в почтительной позе, он все время перебирал пальцами. Он несколько раз подряд быстро прикоснулся к губам и лбу, протянул вперед руку, как будто собираясь пожать мою по западному обычаю, подумал хорошенько, отдернул ее назад и осторожно присел на край стула. Мы тоже сели, он быстро вскочил на ноги, заставляя этим и нас встать, и попробовал другой стул. Потом бросил на нас быстрый подозрительный взгляд и уставился взором поверх наших голов.

Дауд проделал обычные приветствия, на что его высочество ответил, как потом рассказывал Дауд, на плохом турецком языке.

– Я привел с собой своего друга Джона сына Чарльза, корреспондента американской газеты, который хочет засвидетельствовать вашему высочеству свое смиренное почтение, – сказал Дауд.

– Я никогда не разговариваю с репортерами! – внезапно выпалил принц Ахмет. А затем, поняв, что он сказал нелюбезную вещь, он мучительно покраснел и продолжал: – Я весьма почтен его и вашим визитом. Я очень люблю иностранцев. В прошлом году я пытался изучить английский язык, так как я в восхищении от англичан. Но я не мог заставить свою голову сосредоточиться на этом. – Он неожиданно повернулся в мою сторону. – Peoutefa di! Пиутифа ди! – сказал он.

Я посмотрел на Дауд-бея, ожидая его перевода, но он делал мне из-за спины принца какие-то необыкновенные знаки.

– Пиутифа ди! Пиутифа ди! – кричал Ахмет-эффенди срывающимся голосом.

Его высочество говорит, что сегодня «прекрасный день»[14], по-английски, чудак вы, – пробормотал Дауд.

Принц побагровел от гнева, Дауд сверкал глазами, а я был уничтожен. Десять минут напряженного молчания.

– Принц хочет знать, как выглядит Нью-Йорк, – пояснил Дауд.

Я рассказал о подземных дорогах, о подвесных железных дорогах, о громадных толпах народа, спешащего по узким, прямым ущельям, в которых солнце показывается только на один час в день – так высоки окаймляющие их огромные постройки: двадцать этажей, тридцать этажей, сорок этажей… В то время как я насчитывал их, принц, разинув рот, блуждал глазами по небу, стараясь представить себе эту картину. Наконец он покачал головой и улыбнулся. Из-за недостатка темы снова наступило молчание. Принц елозил на месте и перебирал пальцами.

– Вот вы корреспондент, – произнес он наконец с каким-то нервным сарказмом, – может быть, вы расскажете нам какие-нибудь новости.

– Вашему высочеству известно, – ответил я, – что в нынешней войне никто не знает меньше новостей, чем корреспонденты. Но ваше высочество – сами высокопоставленный османли в государственном совете. Ваше высочество сами могли бы сообщить нам кое-какие новости…

– Что? – перебил он меня спесиво и гневно. – Вы смеете просить у меня это в первый же день нашего знакомства? Вам надо знать меня по крайней мере два года, прежде чем осмелиться задавать мне вопросы!

Снова он пришел в жалкое смущение и застыдился своего ничтожного нервозного подозрения.

– Я ничего не знаю о войне, – прибавил он упавшим голосом. – Я не состою в государственном совете.

Несчастное, беспомощное, заброшенное существо, ненавидящее жестокий мир, напавший на его страну, ненавидящее турок, потому что они свергли с престола, заключили в тюрьму его отца… Потерявший всякое значение, без всяких денежных средств, неспособный изучить математику или выучиться управлять автомобилем, – две вещи, которые он пробовал, – рассеянно и беспокойно прохаживающийся по своему маленькому мирку и преисполненный желания иметь хоть какую-нибудь связь с миром, – таков был принц.

Я присутствовал на селямлике и видел седобородого, немощно улыбавшегося, трясущегося старого султана, выезжавшего из Йилдыза на молитву с сидевшим рядом с ним Энвер-Пашой, фактическим правителем Турции, – тридцатитрехлетним военным министром, который был некогда уличным разносчиком, – в то время как важные государственные сановники бежали рядом с коляской, а пышная, одетая в красное, придворная охрана кричала: «Падишах, чок яша! Да здравствует падишах!»