«Вдоль обрыва, по-над пропастью...» — страница 12 из 23

Очень ругался на начальство киношное. Оно всё — ретрограды да консерваторы. Но вот он как-то пробивается и будет двигать кинематограф. Ялович двигает режиссуру и ставит какую-то гадость в Ленкоме.

Епифан ничего не двигает. Он продает машинку и уезжает в Керчь отдыхать, не отдавши мне долга.

— Я, — говорит, — ничем тебе помочь не могу! Я, — говорит, — много ездил и все пропил, и еще от меня жена ушла.

А она действительно ушла, и уже и суд был, и развели их, как говорится, в стороны. Жорка хорохорится, но очень сам растерян.

Бабы, Васёчек, это зло, от них все болезни наши душевные и нервные, а также и грехи наши тяжкие.

Любимов до сих пор болеет, в театре — видимость работы. «Пугачёва» репетируем. А сегодня был один человек из музея Маяковского и излагал, как надо читать стихи. А потом сломался магнитофон, и он сам начал изображать, довольно смешно. Все спрашивали, как читал Маяковский, Блок, Есенин, а я спросил, как Пушкин. Он показал. Большой специалист! Пушкин, оказывается, скользил по паркету и шпарил стихи. Хорошо шпарил. А мы плохо. Потому что не те паркеты, нет уж тех паркетов, не больно-то поскользишь.

Жду не дождусь конца сезона. Устал смертно. Хоца на природу, тело в море купать хочу и разговоры говорить — не роли, а разговоры. Ты, Васёчек, там не особенно задерживайся. Бог с ней с Колымой. Давай вертайся. Мы все с тобой обсудим и решим.

Сейчас только вошла жена моя, Люся. Она от матери своей пришла, без курева.

Гарик! Вот я словоблудствую и чувствую, что никаких новостей не сообщаю тебе. Но нетути их, и всё. Жизнь текёть, как река Волга, но быстрее. И все по-прежнему.

Если будет что-нибудь экстраординарное, во… какие слова помню… я тебе сразу телеграмму. А вообще-то я тебе позвонить хочу. Выясню у матушки твоей Надежды Петровны, как это сделать, и звякну. Послушаем друг дружкины голоса. Чего еще тут! А?!

И ты, друг, возьми да позвони. А на будущее так: давай перечень вопросов, а я на них отвечать. А?!

А пока до свидания! Жду ответа, как соловей лета. Целую тебя трижды.

Друг твой Васёчек!

P.S. Люсечка привет тебе шлет и низкий поклон.

А вскоре мои приятели организовали мне очередную командировку в Москву.

Был разгар лета, в городе было жарко, и мы как-то с Володей решили съездить в Серебряный Бор покупаться. До этого он меня уже познакомил со своей новой пассией — артисткой его театра Таней Иваненко. В Серебряный Бор мы договаривались поехать вдвоем, но, когда он за мной заехал на такси, в машине была его новая подруга.

Приехали. Поплавали немного. Вода была так себе, поэтому решили просто позагорать. Татьяна переплыла на противоположный берег, и мы наконец остались вдвоем, и Володя не преминул заметить, что он собирался быть без нее, но она «увязалась». В его раздраженном тоне чувствовалась досада скорее на самого себя, что сдался ее упорству тоже ехать в Серебряный Бор.

Мы вдруг вспомнили, как впервые вдвоем поехали на море.

Было лето 1957 года. Москва готовилась принимать Всемирный фестиваль демократической молодежи. Володя только что окончил первый курс школы-студии МХАТа (а я, стало быть, второй своего МИСИ), а мы решили — большие оригиналы, — что вся эта московская суета нам ни к чему, зато на юге будет не так многолюдно.

Одна моя институтская знакомая только что вернулась из Адлера и дала нам адрес дома, где сама останавливалась. Мы купили билеты, и Володя решил перед отъездом зайти к отцу — сообщить, что вот мы решили вдвоем поехать впервые на Черное море. Семен Владимирович, человек военный, всегда держал строгий, немного начальствующий тон с нами.

— Ну что, молодежь, в Сочи собрались?

— Нет, мы едем в Адлер.

— Только учтите, у меня точные сведения, в Сочи свирепствует сифилис.

— Да мы не в Сочи, а в Адлер.

— Но это всё там рядом, — не унимался Володин отец. — Значит, так, слушай сюда! Если иметь дело, то только с медобслуживающим персоналом…

Когда мы вышли от него, Володя не удержался:

— Папочка в своем репертуаре…

Адлер показался нам такой дырой, что на следующий же день мы перебрались в Хосту.

В Хосте нам сразу все понравилось. Мы сняли очень уютный, маленький домик, хозяин которого жил на том же участке, но в другом доме, и, едва разложив вещи, пошли на пляж — не терпелось окунуться в море (в Адлере мы даже ни разу не искупались). На пляже оказалось немноголюдно: слегка штормило, и купающихся почти не было. Когда мы поинтересовались, почему люди не купаются, нам ответили, что, когда шторм в 3 балла, это опасно. Но мы хорошо плавали и, улучив момент, когда волны были небольшими, нырнули в море. От восторга что-то запели, просто орали от радости, не заплывали далеко, а качались на волнах, которые вблизи берега были достаточно большими, и надо было не упускать момента, чтобы взбираться на них.

Немного подустав, решили выходить на берег. И тут-то началось самое неприятное. Как говорится, вход — рубль, выход — два… Оказывается, из штормящего моря выбираться на сушу не так-то просто. Пару раз нас захлестывало и заворачивало волной так, что мы прилично нахлебались. Кто-то на берегу даже хотел нам помочь, но только крикнул, чтобы мы выходили вслед за самой большой волной. Наконец нам это удалось, и мы, обессиленные, улеглись на лежаки…

— Нет, в Москве-реке это не купание, а одно недоразумение. Если б не такая жара, как сегодня, не стоило бы сюда ехать, — заключил Володя, и мы стали одеваться.

Татьяна, увидев, что мы собрались уходить, быстро приплыла с другого берега, и мы поехали по домам.

В такси продолжили вспоминать нашу хостовскую эпопею. Наши друзья (мы им сообщили, куда нам писать) прислали нам письмо, где говорили, какие мы дураки, раз не видим того, что происходит в Москве. Мы в ответ написали им песню на мотив «Подмосковных вечеров». Конечно, песня забылась, но один куплет был таким:

Фестиваль прошел, все вы хилые —

Вы шаталися до утра…

Приезжайте к нам, наши милые

Подмосковные фраера…

Из лета 57-го вернусь в лето 67-го. Командировка моя была довольно короткой, и вскоре я улетел в Магадан.

В первых числах января 68-го я получил от Володи такое письмо:

Дорогой ты мой! Самый наипервейший, распронаединственнейший друг Васёчек! Конечно, сейчас можно было бы на полстраницы оправдываться насчет того, что долго не писал, да и с Новым годом не поздравил. Такого я от себя не ожидал, тем более что последнее время все думаю о тебе и не идешь ты у меня из головы. Вот, мол, Гарик у меня есть — Васёчек. Он в Магадане живет, и не к кому пойти, потому что до Колымы далеко, а здесь ходить ни к кому неохота. Все, суки, зовут, просят, умоляют, телефон свой возненавидел. А все из-за чего? Из-за гитары. А памятуя твой стих, где

К таким со своими песнями,

Прошу тебя — не ходи,

я и не хожу, то есть хожу, но лучше бы и не ходил вовсе. Придешь — все делают вид, что и без песен прекрасно повеселимся, разговор идет про летающие тарелки, про закуски, а на кухне три гитары стоят готовые и микрофоны налажены, и зеленые глазки так и мигают. Я помурыжу их часа три, а потом перед уходом порадую и уйду. А если не порадую — обида. Как же так, обманул, паразит, все ожидания, ел (слава богу, не пью), говорил — и на тебе, не поет. Я поймал себя на мысли, что стал к этому привыкать, и гитару беру сам, чтобы не убеждаться лишний раз в человеческой однообразности и бестактности. Но… должен тебе прямо сказать: ты приедешь — буду песни играть с наслаждением, хоть сколько хошь!

Теперь информация в сжатом виде. В театре у нас вышел «Пугачёв» по Есенину. Месяц отстаивали во всех инстанциях интермедии, написанные Эрдманом. Ни хрена не отстояли, остались от них рожки да ножки. Комиссия по сохранению памяти Есенина, во главе с двумя сестрами великого поэта, наложила вето, а начальство тем более. Правда, одна старушка — порядочная, ручками махала, говорила: «Бог с ними — интермедиями», а другая — стервь, ручками махала, говорила: «Не Бог с ними» — в общем, это все чушь. Важно, что, несмотря на обрезание, спектакль получился отличный. Тут приходил мой папочка с Женей — одобрил. Только, говорит, меня ему жалко, что меня на цепи кидают. И как я выкладываюсь, и что я могу умереть на сцене ни за грош. Сейчас репетируем «Из жизни Федора Кузькина» Можаева. Это повесть — печаталась в «Новом мире» в прошлом году. Еще «Тартюф», это Мольера. В стихах. Обе вещи очень трудные. А Любимов лег на две недели в больницу, что-то исследовать и подлечивать, и мы осиротели и разлагаемся.

В кино — заканчиваю съемки «Интервенции». Через месяц совсем закруглюсь. А «Служили два товарища» затягивается. Все основные сцены впереди. Ездил в Одессу и Ленинград. Измотался окончательно. А тут еще в промежутках встречаюсь со своими почитателями, пою в учреждениях, в институтах и т. д. Месяц назад был в Куйбышеве. У них там есть молодежный клуб и отличные ребята, которые каким-то образом такую развели свободу, что мне дали выступить во Дворце спорта по семь тысяч человек, два концерта. Ощущение жуткое. Громадное здание и одна моя небольшая фигурка среди шумного зала. Но приняли грандиозно. Раздал автографов столько, что, если собрать их все, будет больше, чем у Толстого и Достоевского. Ставил свою подпись, а иногда слова из песен или что-нибудь вроде «Будьте счастливы». Получаю бездну писем с благодарностями за песни из «Вертикали». А альпинисты просто обожают.

Вот видишь, Васёчек, как все прекрасно! Правда?

Дома все замечательно, дети здоровы, Люся тоже, дома изобилие, даже елок и то две, и обе наряжены. Ребятушки одеты, обуты, все слава богу. Здоровье мое крепкое, стал малость засекаться на прямой, ну да это пройдет.

Ё…ная эта жизнь! Ничего не успеваешь, писать стал хуже — и некогда, и неохота, и не умею, наверное. Иногда что-то выходит, и то редко. И ни с кем ни про что не поговорить. И все звонят — приходи… и все время чего-то догоняешь, и не хочу ничего и никого видеть и не делаю то, чего хочется, потому что сам не знаю, чего хочется. Одно знаю точно: что есть только работа, много работы. И больше ничего. А деньги — это дерьмо, хотя их хорошо тратить.