Он понимает без слов. Берёт Илайю под уздцы, ведёт к стойке, на которой висят сёдла.
Я выхожу из конюшни. Солнце светит, на небе — редкие белые барашки. Я предвкушаю запах леса, запах поля, запах травы. Не такой, как у меня в усадьбе, — настоящей, дикой травы. Какой она была в моём детстве и отрочестве. В юности, впрочем, тоже.
Вот и Беркут. Я не без труда забираюсь на Илайю, с помощью конюха. Толстею.
Мы выезжаем из усадьбы. Поля, бесконечные поля, леса, реки — до самого горизонта. Кажется, здесь нет городов, в этой благословенной земле, нет автомобилей, тракторов, нет заводов и фабрик, нет чёртова телевидения, нет Элвиса Пресли и ему подобных.
Почему-то вспоминаются губы Мэй Уэст[2]. Когда-то я тоже хотел такой диванчик, но дизайнер мне объяснил, что он бы совсем не вписывался в общую атмосферу усадьбы.
Поля, поля. Господи, как красиво.
Трава.
Я вижу фигурку. Она довольно далеко, но я скачу быстро. Через несколько минут я понимаю, что это мужчина. Молодой мужчина. Он идёт навстречу мне по дороге. Я замедляюсь. Он не из местных: их я всех знаю. Он одет странно: в стиле сороковых годов. Мальчишка почти, и что-то неуловимо знакомое в его походке.
Он выходит на центр дороги и расставляет руки, пытаясь остановить меня, и кричит:
— Сэр! Сэр! Стойте! Прошу вас!
Я останавливаю лошадь шагов за пять до него.
— Сэр! Скажите, пожалуйста, а деревня Бленкинсшоп близко? Я туда иду?
Не люблю торопыг.
Я машу рукой за свою спину. Бленкинсшоп — это туда, дальше.
— Спасибо!
Он вприпрыжку огибает лошадь и бежит по дороге.
И тут я понимаю.
Неуловимо знакомое.
Чёрт!
Дьявол!
Это Харпер.
Харпер через двадцать лет. Вернулся.
Я разворачиваю лошадь. Во мне — ни капли удивления. Я серьёзен абсолютно. И зол.
Я догоняю его. Он недалеко убежал, и я кричу ему вслед:
— Харпер!
Он останавливается и оглядывается. Он успел сойти с дороги и уже пробирался через рожь, хотел срезать, наверное. Я спрыгиваю с коня и иду к нему. Он идёт навстречу.
— Джерри? — спрашивает он.
Я с размаху бью его по лицу.
Вы думаете, двадцать лет что-то могут стереть? Вы думаете, двадцать лет — это много? Он остался таким же молодым. Он был младше меня на шесть лет. А теперь — на двадцать шесть. Потому что он ни капли не изменился. Он и в самом деле не сбежал. Чёрт побери, он всё-таки сделал эту свою машину.
Он поднимается с земли.
— За что, Джерри? Джерри, всё за тот сад? — Он наивен, глуп с этим вопросом.
Ко мне возвращается хладнокровие.
— Нет, — отвечаю я. — За мать, которая сгорела как свеча через год после твоего исчезновения. — Я надвигаюсь на него. — За отца, который четыре года умирал от рака желудка, и не ты, а я носил ему утку.
Он отступает в рожь.
— За Рэйчел, которую фашисты угнали в лагеря и сгноили там в дерьмо! — Я ору. — За шесть лет войны, которых ты не видел! За то, что ты сбежал! За то, что ты… — Самообладание покидает меня.
Я бью его, и снова, и снова бью, и кричу:
— Ты знаешь, что такое бомбардировки? Ты знаешь, что такое — когда тебе отказывает единственная женщина, которую ты способен любить? Ты знаешь, что такое — когда вокруг трупы, а ты должен таскать их к грузовикам? Ты знаешь, что такое — когда тебе далеко за сорок и ты добился всего, но впереди уже нет ничего! Всё! Ты, дерьмо, ты бросил всех и сбежал в лучший мир, ты решил спрыгнуть с поезда, да? Сука! Маленький ублюдок! Сволочь!
В моей руке камень. Я бью Харпера, разминаю его лицо в кровавую кашу, он не двигается, он мёртв.
Я встаю. Камень выпадает из моей руки. Я бреду к дороге. Сажусь на Илайю, который покорно ждал всё это время.
Мои руки в крови.
И вдруг я понимаю.
Двадцать минут назад Харпер появился из мира, который закончился двадцать лет назад. Он хотел вернуться. Он обещал вернуться в той записке. Может, он не исполнил бы своего обещания. Может, он соврал.
Я не дал ему ни единого шанса сдержать слово.
Я убил не Харпера.
Я убил мать. И, может быть, отца. И, может, даже Рэйчел. Всех их — камнем, насмерть. Размесил по спелой ржи.
Прошлого не вернуть.
Я останавливаю коня. Спрыгиваю.
Трава. Спелая, свежая трава. Капельки: кап-кап, кап-кап. Как прекрасен этот бесконечный зелёный покров. Я вжимаю щёку в траву.
Я жду радостного вопля, который вот-вот прервёт моё единение с природой.
— Джерри!
Я жду этого крика. Я хочу услышать его снова.
Господи, как хочу!
Хочу…
Удивительно, но «Здравствуй, Каин» — мой второй рассказ. Первый, «Вернуться героем», тоже есть в этом сборнике.
В «Каине…» я впервые попытался писать в настоящем времени, потому что в тот момент зачитывался Чаком Палаником, — и мне понравилось. Если честно, этот рассказ вообще не требовал фантастической составляющей, поскольку в своём психологическом аспекте был самодостаточен, но так как основной целью написания был конкурс РБЖ «Азимут», пришлось «ввинтить» в рассказ машину времени. На конкурсе, кстати, рассказ занял третье место. Неплохо для второй попытки.
С тех пор утекло много воды, но «Здравствуй, Каин» мне по-прежнему нравится (хотя изрядное количество рассказов, написанных в те времена, я впоследствии стёр и объявил несуществующими). И мне приятно, что он есть в этом сборнике.
Подземелья Третьего Рима
Я спрыгиваю вниз. Сначала кажется, что под ногами ещё как минимум метра два пустоты, но это не так. Когда сжимаешь зубы и перестаёшь бояться, спрыгнуть легко. Там не больше полуметра.
— Пошёл! — кричу наверх.
Даник лезет вторым. Он подвижный как обезьяна, лёгкий и выносливый. И очень весёлый: я ни разу не видел, чтобы он о чём-то грустил.
— Уф! — восклицает он, опускаясь на холодный бетон рядом со мной.
— Дальше! — кричу я.
Третьей идёт Майя. Её надо страховать: у неё слишком слабые руки при росте почти в метр девяносто. Вымахала девочка. Впрочем, она красивая, не отнимешь.
Последним спускается Ёрл. Длинное и дивное эльфийское имя, принятое в глубоком детстве, сократилось и стало удобной кличкой. Напоследок он цепляется хаером за какую-то фигню на стенке колодца и ойкает.
— Полчерепа оторвал, — говорит он уже спокойно. На лице — гримаса.
Я осматриваю свою команду.
— Ну, — говорю, — пошли.
Коридор узкий, стены серые и пыльные. Но есть чем дышать, это радует.
— И чё, это так вот тридцать лет и стоит? — спрашивает Даник.
— Ага, — отвечаю я. — С семьдесят пятого.
— Прикольно.
Всё не так и сложно. Легендарная «Волоколамская», она же «Стадион „Спартак“», она же «Спартаковская», она же «Аэрополе». Единственная подземная станция-призрак Московского метрополитена. Мы нашли спуск через воздуховод с первой же попытки. Ориентировались на северный выход (я прочёл где-то, что с южной стороны станции — глухая стена, выход не планируется). Верёвка, просто верёвка — и мы тут. Ну, конечно, карабины, то есть не совсем уж бечева, а трос альпинистский. Станция мелкого заложения, всё легко.
Идём по коридору. Майя радостно вскрикивает:
— Крыса!
Девушки обычно боятся крыс. Эта — не боится. Крыса, смешное пушистое существо, рассадник болезней, носитель бубонной чумы. Что тут страшного. По сравнению со свиным гриппом в Мексике — ничего.
Голос Майи эхом проносится по коридору.
— Тише, — говорит Ёрл.
Он всего опасается. Он оглядывается по сторонам и иногда светит фонариком назад. Я его понимаю. Идти последним неприятно.
Проход ведёт в нечто вроде тоннеля кабельной канализации.
— Это было на фотках Скорохода, — говорит Даник.
Было. Тут всё было на фотках Скорохода. Скороход спустился на станцию с цифровой зеркалкой и сделал всё, что нужно. Отличная фотосессия появилась в его Живом Журнале и на различных диггерских сайтах. Его фотографии пригодятся для ориентации на «Волоколамской». Я хочу найти что-нибудь такое, чего не нашёл он.
Мы идём вперёд и неожиданно оказываемся в тоннеле с рельсами. Здесь горят фонари.
— Интересно, это отвод или сейчас нас размажет? — спрашивает Ёрл флегматично.
За «Волоколамской» расположен пошёрстный съезд, это не секрет. «Отвод» — неправильный термин. Пошёрстный съезд соединяет разнонаправленные участки пути.
— Нормально, — говорю я. — Нам туда.
Мы идём по путям и метров через тридцать попадаем в основной тоннель. Где-то далеко шумит поезд.
Я оборачиваюсь.
— Так. Мы пережидаем поезд — и бегом по тоннелю за мной. Придавить нас не придавит, но если машинист подсечёт, что тут кто-то шляется…
— Понятно, — перебивает Даник.
Поезд проносится мимо. Это обыкновенный состав из вагонов типа 717/714, ничего особенного. Самые крутые составы ходят по Филёвской линии. Там ещё можно встретить легендарные Е и Еж. Мне они нравятся больше, чем новые «Русичи». Старые вагоны пахнут тем, чем должно пахнуть метро, — уютом, полутьмой. Там нет промежуточных вагонов, поезда составлены из головных, правда, с некоторых сняты моторы.
Поезд проходит.
— Пошли!
Мы выбегаем из боковой ветки и несёмся что есть мочи. По шпалам бежать довольно трудно. По станционным путям — проще, там есть углубление, чтобы случайно упавший на рельсы мог избежать поезда. Внутри тоннеля — просто шпалы, как на железной дороге.
Впереди — огни станции. Я прижимаюсь к левой стене и по железной лесенке взлетаю на платформу.
Больше всего я опасаюсь, что Майя споткнётся. Но всё в порядке.
Я иду и осматриваюсь. «Волоколамская» никогда не работала. От наземной «Первомайской» на Арбатско-Покровской линии осталась лепнина под крышей депо и два характерных въезда для поездов. На закрытой наземной «Калужской» (Калужского радиуса) до сих пор висят оригинальные светильники шестидесятых. «Волоколамская» — это просто бетонный скелет. Станция, которая родилась мёртвой.