Вдоль по лезвию слов (сборник) — страница 22 из 55

«Как слон, да?»

«Да, как слон».

Мама никогда не отвечала на вопросы «не знаю» или «отстань», как часто делают другие матери. Её ответы казались мне исчерпывающими, их с гаком хватало для ребёнка. Это — семит, он носит грузы, всё понятно.

Семитов в Берлине было мало, впрочем, как и в любом другом крупном городе. В основном они работали на заводах и никогда не выходили за пределы находящихся под напряжением сетчатых заборов. Позже мы с мамой побывали в Париже, и количество тамошних семитов меня поразило. Их оказалось существенно больше, чем в Германии. Впрочем, они точно так же изъяснялись нечленораздельными звуками и отрывочными словами, а работу выполняли исключительно чёрную и простую.

Когда я учился в школе, между мальчишками ходили различные байки. Рассказывали, что некоторые знатные арийцы содержат семитов в качестве домашних животных — для развлечения, а не для работы. Мне казалось, что это очень противно. Если бы мне пришлось выбирать между семитом и собакой, я бы остановился на последней. Так я думал в те годы.

Углублённая антропология, изучаемая в восьмом классе, серьёзно перевернула моё представление о семитах. Оказалось, что они — одно из многих ответвлений Homo sapiens, не сумевших развиться в полноценного человека. В частности, серьёзное внимание старик Шульц уделял славянам, как наиболее опасной и разумной категории унтерменшей. Отдельные группировки славян оказывали ожесточённое сопротивление Великой армии ещё в течение пятнадцати лет после войны, а последних партизан выкурили из сибирских лесов в семидесятых. «Лес, — говорил профессор, — естественная среда обитания славянина. Он хорошо чувствует себя в окружении деревьев и мхов. Цивилизация слишком сложна для его недоразвитого мозга…» Этим Шульц объяснял трудности, возникшие при очеловечивании территорий Московии и других восточных рейхскомиссариатов.

Примерно в то же время я узнал о существовании унтерменшей с кожей чёрного цвета. Мне ужасно хотелось увидеть хотя бы одного, но до Африки было достаточно далеко, плюс к тому африканские рейхскомиссариаты в большинстве своём являлись территориями, закрытыми для свободного посещения обычными гражданами. Впрочем, партийные функционеры свободно передвигались по миру в любом направлении. Именно моя жажда путешествий заставила меня после окончания школы пойти по правительственной линии. Великолепная родословная и идеальная арийская внешность открыли передо мной, безотцовщиной, двери Берлинского дипломатического университета.

К слову, об отце. Конечно, он у меня был. Но через три года после моего рождения он пропал без вести где-то в Южной Америке. Его направили туда по делам Центральноамериканского рейхскомиссариата, который постоянно испытывал проблемы с кадрами. Распространение арийцев в исторически нехарактерных для них местах шло медленно, а автохтонное население, несмотря на расовую неполноценность, оказывало вялое, но действенное сопротивление. В частности, оно отказывалось работать. Первое время от отца приходили письма, в которых он рассказывал об успехах и достижениях его рейхскоммисариата, но потом письма прекратились. Мать запрашивала информацию об отце, и после третьего или четвёртого запроса нам объявили, что он пропал без вести.

Впрочем, мама прекрасно понимала, что мальчик должен чувствовать сильную мужскую руку, и потому поддерживала тесные отношения со своим братом Гюнтером, служившим где-то в Министерстве внутренних дел. Не думаю, что маме доставляло удовольствие общение с ним. Просто Гюнтер был одинок (его жена умерла ещё до моего рождения) и нуждался в семье, а мне требовался заменитель отца. Мама то ли не хотела выходить замуж повторно, то ли никто на неё не зарился (будем честны, красотой она не блистала), и потому всё мужское, что во мне есть, я почерпнул из дядиной манеры общения, из его историй и баек, из его тяжёлой походки и ироничного, с хитрецой взгляда из-под слишком массивных для арийца надбровных дуг. Конечно, дядя не мог в полной мере заменить отца, но всё же он стал мне настоящим другом. Когда у меня возникали проблемы по учёбе или в отношениях с людьми, я всегда шёл за советом к дяде, и он в большинстве случаев мог разрешить мои сомнения относительно того или иного аспекта бытия.

В возрасте шестнадцати лет я прошёл обязательное государственное генетическое обследование. Его результаты попадали во Всемирную базу данных; только по итогам тщательного отбора в соответствии с этой базой я получал право жениться и заводить детей. В подобной практике не было ничего унизительного или ограничивающего мои свободы. Крутить интрижки и заниматься сексом позволялось с любой женщиной. Но на тот момент арийская раса не была окончательно очищена от посторонних генетических примесей, поэтому контроль над рождаемостью требовался очень жёсткий. Каждая пара, желающая вступить в брак, проходила процедуру контрольного совмещения генетического материала. Если результат оказывался положительным (с определённым процентом погрешности), им давалось «добро». В противном случае они могли сохранять близкие отношения, но заводить детей не имели права.

Несмотря на мамино сопротивление, я принял решение пойти по стопам отца и поступил в Берлинский дипломатический университет имени Хлодвига Гогенлоэ. Мне нравились многие предметы, преподаваемые там, — как теоретические, так и прикладные. Особое впечатление на меня произвела физиогномика. Нас учили по чертам лица мгновенно распознавать расу и подрасу собеседника, оценивать его мимику и жесты, подобно ходячим детекторам лжи. Высокий рост, лептосомное телосложение, выпуклый затылок, прямой нос, узкий выступающий подбородок были для нас признаками настоящего арийца; с такими людьми стоило вести дела и рассматривать их в качестве кандидатов на ту или иную работу. Важнейшим критерием считался черепной указатель. Долихокефалам можно было доверять, в мезокефалах надлежало сомневаться, брахикефалы автоматически записывались в унтерменши.

Очень сложной, но невероятно интересной наукой казалась теория невербального общения. По микроинтонациям и паралингвистическим показателям мы умели определить степень искренности собеседника, уровень уверенности в себе; более того, нас учили сенсорике и одорике, тренировали «слышать между строк» и переводить с «невидимого» языка на обыкновенный.

Учиться мне было достаточно легко. С предметами я справлялся без проблем, независимо от степени их сложности. Пожалуй, я не смогу сейчас назвать хотя бы одну дисциплину, казавшуюся мне неприятной. Всё было по плечу, и мать, несмотря на первоначальное сопротивление, гордилась моими университетскими достижениями.

* * *

Первым с нашего курса женился Курт Краузе, скромный, незаметный молодой человек, физиономист по основной специализации (моей специализацией стала экстралингвистика). Его девушка, Клара, частенько появлялась в нашем институте между занятий и после них. Они с Куртом обнимались в укромных уголках, шептались, а Курта все дразнили. Теперь я понимаю, что основным чувством, толкавшим нас на издевательства, была жгучая зависть. Большинство моих однокурсников к моменту женитьбы Курта оставались девственниками.

Не стоит думать, что мы замыкались в науках и учились, подобно механизмам. Нет, мы всё-таки были обычными студентами, молодыми ребятами, которых тянуло к девушкам, к пиву, к мелким дракам. В частности, мы нередко подшучивали над преподавателями (хорошо помню, как мы намазали салом чуть скошенный вперёд стул профессора Цоллерна, и он скатился с него, подобно мячику; весь курс за это получил строжайший выговор).

На третьем курсе в моей учебной группе появился новенький. У него было тонкое, чуть асимметричное лицо с высоким лбом, длинный разрез глаз, волевой подбородок — типичный тевтонордид по классификации фон Эйкштедта. Новенького звали Карл фон Барлофф. Он был необщителен, слушал и записывал молча; при необходимости отвечать у доски говорил сухо, безэмоционально, тихо и чётко, как синтезатор речи, поставленный на слишком низкий уровень громкости. Мне он был интересен. В его мимике и жестах я видел элементы, с которыми ранее не сталкивался ни в учебниках, ни в практическом применении теории невербального общения.

В частности, меня беспокоил взгляд Карла. Я никогда не видел такого выражения глаз и потому никак не мог классифицировать его. В его глазах при разговоре с собеседником сквозил не интерес, не страх, не волнение, не ирония. Ни одно немецкое слово не могло толком охарактеризовать этот взгляд.

Впрочем, то же самое можно было сказать и о жестах нового студента. В них просматривалась какая-то подозрительная женственность, не присущая основной массе молодёжи. Например, он брал ручку двумя пальцами — большим и указательным — и лишь после перехватывал её для более удобного письма. Слушая лекцию, он опирался подбородком о внутреннюю сторону запястья, а не о ладонь или кулак. При ходьбе он держал локти чуть согнутыми, будто модница, идущая за новой шляпкой.

В то же время меня тянуло к Карлу фон Барлоффу. Мне был интересен этот человек, его повадки, его взгляд, его странная, вальяжная леность, порой просыпавшаяся в движениях. Он достаточно часто приходил на семинары неподготовленным, но каким-то образом выкручивался, умудряясь перевести разговор с преподавателем на далёкую от первоначального предмета тему. Его тихий голос едва слышался даже на втором и третьем рядах, поэтому я пересел со своего пятого на первый. Мне было интересно искусное словоблудие Карла.

Иногда в ходе учебного процесса нам приходилось разбиваться на пары. Одно из таких заданий выглядело следующим образом. Первый студент должен был писать небольшое сочинение о каком-либо характерном случае из своего детства, а его партнёр — изучать лицевую микромоторику пишущего. Затем партнёру предлагалось максимально точно изложить, о чём писал его визави, опираясь только на выражение лица последнего в процессе работы над текстом. Затем студенты менялись местами.

Мне выпало работать с Карлом. Сначал