Вдова на выданье — страница 36 из 47

Прасковья расплакалась, я встала, подошла, обняла ее со спины и поразилась, насколько она кажется слабой и беззащитной. А может, со мной сейчас она такая и есть, уставшая, измученная бесконечными потерями старая женщина, и отчего бы мне хоть на миг не стать ей опорой и поддержкой.

— Я обязательно напишу, куда нужно, и узнаю, что сталось с его кораблем, — пообещала я. Слезы капали на нежный шелк, оставляли пятна, Парашка стыдливо накрывала ткань ладонями, платье мялось. — Давай надеяться, что он вернется. Знаю, — не дала я Парашке возразить и сильнее сжала пальцами ее плечи. — Знаю, что долго не было вестей. Но также знаю, что не срок отчаиваться. Будем ждать и верить, что он вернется.

— Откель тебе знать, матушка? — фыркнула Парашка в своей обычной ехидной манере, и я тихо рассмеялась. — Приснилось, поди, тебе. Иди, иди, дай платье дошью, не лезь под руку.

Я приводила себя в порядок и думала уже о другом. Лариса писала Николаю о грибах, но письмо осталось и недописанным, и неотправленным. Евграф рассказывал, что доктор, проводивший вскрытие моего мужа, все собрал со стола и тщательно изучил, после чего заключил — перитонит. Или не перитонит, но допустим. Письмо Ларисы все меняло.

Об отравлении грибами я знала мало. Каждый гриб дает свою картину, бледная поганка — самая опасная, смерть наступает через пару суток. Остальные грибы обычно до летального исхода не доводили, но это в мое время, а тут — как знать, и я оглянулась на закрытую дверь ванной комнаты: на скорую руку намарафетиться и пристать к Парашке с расспросами, какие симптомы были у моего мужа?

Я хлопнула себя по лбу, забыв, что в руке зажат гребень, и получила еще и пару царапин. Так вот на что намекала Клавдия, угрожая, что может вспомнить кое-что и я виновна в гибели мужа. Грибы, значит, все же грибы, которыми ведала, кстати, Домна. Впрочем, Домна тоже уже мертва. А я жива, зато умерла Лариса, и доктор собирал всю еду из нашего дома, а не из дома сестер Мазуровых, хотя черт знает, где именно Матвей обожрался грибов этих окаянных.

В спальне Парашка воевала с утюгом, и они громко шипели друг на друга.

Гостям было объявлено съезжаться к шести часам — время вроде бы ужина, на самом деле обеда. Я примерила платье, выдержала порцию уколов острой Парашкиной иглой, выдохнула неосторожно да так и осталась — Пахом Прович, штырь ему в забрало, мог и попроще платье прислать, чертов корсет, но все равно спасибо, без шуток. Не то чтобы это корсет, в котором дамы горохом сыпались на пол от постоянной нехватки воздуха, по ощущениям — корректирующее белье, давящее на тело, но некомфортно, учитывая жару. Украшений у меня не было, кроме кольца, которое Прасковья умудрилась припрятать, когда выдавала мне драгоценности, и сперва я хотела на нее накричать, но…

— Спасибо, нянюшка, — тепло прошептала я и повисла у нее на шее.

— Иди, иди, матушка, пойду барчат будить да собирать, — заворчала Парашка, отстранилась, ощипала меня напоследок и отошла. — Какая же ты красавица! Глянь на себя, а ну глянь!

Впервые за все время я рассмотрела саму себя.

Простенькое лицо, губки могли быть пухлее, носик чуть менее вздернут, — но человека творит харизма. Голову выше, плечи расправить, улыбнуться, добавить блеска глазам. Платье, пусть и вышедшее из моды лет десять назад, смотрелось дорого и делало фигуру стройнее, а высокая крепкая грудь выглядела провокационно. Парашка мне подтянуть лиф выше не дала, нахлестала по рукам, и я покинула квартиру, думая, что интим до брака здесь порицается, а декольте по самое не балуйся — наоборот. Мне после двадцать первого века с его бикини и топиками неловко, а барышни щеголяют, и ничего.

Мирон давно уехал — дел у него невпроворот. Я долго перебирала скудные наши припасы, думая, как выкручиваться, чем завлекать избалованную публику, расстегаи хороши, но кто их делает не хуже Мирона? Идея простая, как все гениальное, пришла сама, не могла не прийти, она все время была перед глазами.

Меня учили делать вкуснятину из ничего. И то, что кондитер из меня вышел посредственный, не означает, что плох рецепт — плох повар, но это я плоха, а не Мирон. И в меню появились трубочки с белковым кремом, эклеры, слойки, ромовые бабы, торт «Муравейник», орешки со сгущенным молоком, которое в это время уже научились производить. Я налила фабричную сгущенку в глиняный горшок, запечатала крышку сургучом и отварила — ура, получилось! Все три часа на кухне висела тишина, как в полночь на кладбище. Поварята попрятались, Мирон смотрел на мои манипуляции с объяснимым сомнением, но указания исполнял.

Мастерство, вбитое в меня стуком скалки по преподавательскому столу и чаячьим криком завуча, не проживешь, и результаты радовали и Мирона, и меня, и персонал, в обязанности которого входила дегустация. Почти перед самым открытием мы освоили торт «Графские развалины», советское оливье «из “заказа”» и скромный салат «Мимоза». Мирон со слезами на глазах уверял, что оливье есть никто не станет, и не позорила бы я ни заведение, ни его, Мирона, седины, но я была непреклонна.

Сегодняшний день должен был показать, кто из нас прав.

Царские ряды ближе к вечеру оживали, но ненамного. Забегали чиновники поглазеть и суетились, спесиво прогуливались по галереям пузатые господа, делая вид, что товар их не привлекает. В карманах господ шумел камыш. Я выбралась из коляски, кивнула знакомому уже стражу дверей и поднялась на третий этаж.

Задумка — да задумывал ли Женечка что-то или делал, как видит? — моего сына поражала. Краски перетекали одна в другую незаметно, как градиент, полумрак глушил цыганскую дисгармонию, зал был окутан мистическим туманом, тусклый свет пятнал столики, а разномастные стулья прятались в тени. Зал напоминал пещеру Аладдина и был ей, в конце концов: или я озолочусь, или голова падет с плеч.

В столице двадцать первого века я бы уже замучилась поганой метлой выгонять блогеров и подражателей, а здесь… или пан, или пропал. Третьего не дано, и с болезненной решимостью я прошагала на кухню. Все теперь будет зависеть от меня, главное — не лезть Мирону под руку.

Я занималась готовкой, безжалостно засучив рукава и стараясь не заляпать платье. Взбивала яйца, слизывала их с венчика и умело — руки помнят, надо же, спустя столько лет — загоняла своенравный крем в хрустящие трубочки. Мирон колдовал над «развалинами» и слойками, гонял поварят, занятых салатами, постоянно выглядывал в зал, возвращался и озабоченно осматривал свое хозяйство.

— Барыня-матушка, вы бы вышли, — подошел он ко мне после очередной разведки, и меня его сдержанный, просящий тон неприятно насторожил. — Мы тут управимся, — и он протянул руку за фартуком.

Пот по спине бежит, потому что на кухне жарко. Не потому, что я на взводе. Не потому, что если все идет слишком гладко, непременно где-то, но треснет пополам.

— А что там, Миронушка?

— Господа собрались, — Мирон принял от меня фартук и машинально смял в руках. — Сколько у печи стою, не помню, чтобы гости до урочного часу собирались. А это, матушка, почитай, еще не все.

Нельзя показывать, как мне не по себе, я же встречала кого угодно — хоть инспекцию, хоть братву. Все так же, как с детьми: мать никогда не боится, она не имеет права. Стены кухни прыгали, конечно же, от жары, не стоило готовить в платье с корсетом.

До назначенного времени оставалось еще полчаса. Я приоткрыла двери, никто не повернул в мою сторону головы, все были заняты важной болтовней. Я стояла, держась за створку, рискуя не устоять на ногах и вывалиться прямо в зал. Я не верила, что вижу то, что я вижу, Мирон должен был ошибиться, или я должна была учесть то, что не учла.

В зале не было пустого места, и в дверях растерянно вертелся половой, не зная, куда девать пришедших к шапочному разбору.

Мне категорически не хватало посадочных мест.

— Ну, матушка, ну хороша-а! Порадовала старика, ой, порадовала! Не ожидал от тебя, Олимпиада Львовна, такого размаху! Вон я Фоме Фокичу говорю — сходи, дружок, со мной, погляди, какое вдова Мазурова дело задумала, а и Луке Лукичу говорю, и Псою Кондратьичу!

Пахом Прович, растолкав и Фому, и Луку, и Псоя, и еще невесть кого, пробрался ко мне, сияя, как начищенный самовар. Почтенные купцы взирали на меня с уважением, ах да, как я могла забыть, что это сословие не почитает женщин как слабый пол, а судит исключительно по копеечке малой заработанной.

Купцы собрались семьями, с сыновьями и женами, я пыталась пересчитать всех, но в глазах двоилось, в горле першило, губы не слушались. Слов не было, даже дыхания не хватало, и я решила — нет заготовленной речи, пусть будет искренне, от души.

— Дайте хоть дух перевести, — взмолилась я. — Гости… дорогие. Спасибо, что вы пришли. Я не ждала, что вас… будет так много, но угощения всем хватит! Я сейчас, я сию минутку!

Я повернулась к полному залу спиной, мгновение взяла на перезагрузку и побежала на кухню. Срочно раздобыть стулья, лимонад подать, запасы свечей вынуть из ящика, закуски, сласти да чай на столы, да будет пир горой! Мы заслужили!

Я подавала сама, расставляла тарелки и чашки, отшучивалась, когда разнаряженные купчихи хватали меня за рукав и требовали немедленно рассказать рецепты, и загадочно опускала ресницы, рассчитываясь с теми, кто получал сласти «на вынос». Обрыдлов и тут выручил, уже через час пригнал мальчишек подавать и убирать, и я смогла присесть и передохнуть. Якшина, которую сегодня легко было спутать с герцогиней ровно до тех пор, пока она не начинала облизывать перепачканные пальцы, дергала отца, Обрыдлова и меня, напоминая, что по соседству есть еще зал, и он пустует. «Да-да», — соглашался с ней заклеванный Пахом Прович и подзывал то Псоя, то Фому, то Луку и что-то проворно считал на крошечных карманных счетах.

— Не дело, матушка, упускать то, что само к тебе плывет, — гудел Псой Кондратьевич. — Что, Пахом, по десяти? Али маловато будет? По пятнадцати! Фома, и ты клади! Лука, ах, ты двадцать!

Никифор Якшин скакал по залу, высматривал ткани и охотился на Мирона, расспрашивал про поставки. Купец где ест, там и деньги кует, и почти все пожирали меня алчными взглядами и просили бумагу и перо, чтобы записать, что мне потребно, пока их достойные во всех отношениях супруги наслаждались некогда дефицитными советскими лакомствами. Особенно понравилось оливье, и Мирон торжественно признал свое поражение. До того, как выяснилось, что огромная лохань опустела, он был убежден, что чайную колбасу и горох в салат кладут даже не с голодухи, а с нездорового ума.