Вдова на выданье — страница 39 из 47

Глупышка Липа едва не умерла задолго до того, как Домна прошлепала в тишине кухни туфлями, и свет в глазах Олимпиады Мазуровой померк, чтобы забрезжить для Ольги Кузнецовой. В любви и на войне все средства хороши, так Липу спасла или сгубила ее настойчивость?

— А так и сгнило, матушка моя, как гниет? Вместо чтоб крышу перекрыть, Макарка деньги на коней потратил. Будь они неладны, эти кони, — не догадываясь, какие чудовищные мысли бродят в моей голове, Агафья вздохнула, почесала за ухом, с сожалением созерцая сласти на столе, я кликнула полового и велела ему собрать корзинку для дорогих гостей.

Макар суетился, укутывал красавицу-жену роскошной шалью, хотя наступающий вечер не разогнал жар с каменных улиц. Я, уже поняв, что Макар — человек управляемый, способный лишь на понты, сняла с плеч Авдотьи шаль, свернула ее и вручила Агафье. Старуха благодарно закивала, перекинула шаль через плечо, приняла с довольным видом корзинку у полового.

— Как, матушка, еще хлебным цветом не тронуло зерно, — проговорила я, нервозность в голосе пришлась кстати, старухе трогательное мое беспокойство понравилось, падка она была на лесть.

— Всемогущая миловала. Уж чиновник копался, я думала, придется на лапу давать. Не нашел. Ну, спасибо за хлеб, за соль и за слова твои… — она ухмыльнулась так, что мне занехорошело. Напрасно считать, что мы уладили все разногласия. — Поможешь, так я добро помню.

А не поможешь, пеняй на себя, закончила я, но виду не подала.

Все было не так и скверно? Я осмотрела зал. Вечерело, Прасковья уже увезла детей, часть гостей нас покинула — купцы не дворяне, ложатся рано, встают чуть свет. Половые прибирали столики, ссыпали в карманы фартуков выручку, Пахом Прович и компаньоны до хрипоты спорили, я прислушалась — не про мою честь, склады портовые, вот и славно.

Все разошлись — я подсмотрела на часах Обрыдлова, когда он их достал — в половине десятого. «Шатер» отлично начал, клиентура — купечество, это прекрасно. Кой черт мне сдалась голоштанная аристократия?

Пахом Прович, уезжая, строго наказал мне завтра к обеду явиться в Купеческий банк, а после — отправиться к Фоме Фокичу и уладить все, что касается второго, свободного зала. Зал этот принадлежал дальнему родственнику Фомы, и в планах Обрыдлова и компании было расширить мое заведение, разумеется, за долю. Я не возражала. Купцы набрали шестьдесят тысяч целковых, сорок тысяч я положу под проценты, и всегда будет, чем платить по счетам.

Псой расспрашивал про детскую площадку, но я была так вымотана, что обещала завтра вечером наведаться и рассказать.

Купцы уехали. На столик свалили выручку. Я грызла костяшки пальцев, Мирон сосредоточенно считал. От монет и купюр в глазах рябило, а звон в ушах стоял, наверное, от усталости.

— Ну, матушка, здесь как есть сто пятьдесят целковых прям-таки без малого, — объявил Мирон, и я еле удержалась на ногах. — Это что, как вы говорите, «на вынос»…

Я сдавленно пробормотала, сама не поняла что.

— А то, что с зала, я наперед посчитал, сложил все, ровненько двести два целковых. Так, матушка Олимпиада Львовна, вы учтите, что от запасов не осталось ничего, все, что сготовили сегодня, уже и подали, — деловито продолжал Мирон. — Дома пересчитаете, барыня, а я отпишу, чего да столько купить надобно, чтобы к обеду зал открыть. Ольвию, барыня, больно хорошо господа кушали, вот бы еще завтра нарезать ту ольвию.

— Оливье, — поправила я сипло и села.

Даже за вычетом стоимости продуктов, жалованья персонала и нескольких испорченных скатертей прибыль — двести процентов. Это начало, пока я отобью потраченные тысячи, пройдет не один год. Но я же знаю, что все правильно.

Меня шатало от утомления и напряжения. Домой мы возвращались под полночь, и я впервые видела город темным, живым, ненормально таинственным, в эти тайны совсем не хотелось влезать, лучше было как можно скорее скрыться за дверью, запереть ее на засов, закрыть окна крепкими ставнями. Размеренно цокали копыта, поскрипывала коляска, и из темноты я ловила то смешок, то приглушенный стон, то чей-то вопль, то меня оглушал свисток городового.

Честный люд ушел на покой, во мраке просыпалась местная мафия. Кого найдут мертвым утром, кто до нового дня не доживет? Не я, чур меня, я в домике.

Парашка долго не открывала — вероятно, спала с детьми и опасалась их разбудить. Наконец я услышала, как движется в пазах засов, и на пороге предстал Евграф, одетый, хотя и сонный. Это был очень, очень паршивый знак.

— Что случилось? — выдохнула я, и пот заструился по спине, обжигая. — Дети?..

— Спят, барыня, — ответил Евграф, но настороженность его от меня не укрылась. Он отступил, я прошла в квартиру, в гостиной горел свет, что тоже мне не понравилось. Прислуга боялась электричества, и когда меня не было дома, жгли свечи. Обычно, но не сейчас.

Я шепнула Мирону самому пересчитать выручку, и он ушел в кухню, звеня мешком, а Евграф застыл, вытянув шею, и удивленно смотрел ему вслед. В квартире стоял странный запах… Неясный, но знакомый. Не слышно было ни шагов, ни голосов. Я закусила губу и пошла в гостиную, и казалось, что кто-то исступленно и отчаянно кричит мне «Стой!».

Крик преследовал меня, когда я смотрела на нее, не представляющую опасности. Ростом чуть выше меня, возрастом таким же, одетая в серое закрытое свободное платье. Худенькая она была настолько, что я завистливо задержала взгляд на широком тканом поясе. Во-первых, я отъелась, во-вторых, талия у Олимпиады от рождения была не тонка.

Это от нее пахло смесью лаванды и мяты, в моем прежнем мире в последние годы стали популярны такие духи. Кто ты, откуда пришла, кто тебя, черт возьми, пустил в мой дом?

— Липа, — разлепила гостья бледные губы и встала. Руки у нее были натруженные, словно работала она с утра до ночи и пуще, чем прежде я. — Липонька, я поздно к тебе пришла. Липонька, я…

Я хотела то ли усадить ее, то ли указать ей на дверь, и что-то подсказывало, что вопрос «кто ты такая» излишний. Из-под серого монашеского покрывала на голове выбились роскошные темные локоны, огромные глаза смотрели с мольбой.

— Я хочу…

— Где Прасковья? — прервала ее я.

Я почувствовала себя в ловушке. Евграф, крепкий здоровенный мужик. Мирон, бывший каторжник, которого привел Евграф. Парашка, «подтвердившая» прошлое Мирона. Мать честная…

— Липа, Липонька… — всхлипнула гостья, шагнула ко мне, и я не выдержала. В прыжке я подскочила и сцапала подсвечник, проверенное оружие, посшибала незажженные свечи и выставила его вперед. — Липа, опомнись! Я не желаю тебе зла! Клянусь, я ничего не знала!

Подсвечник был неподъемный, с тем, которым я гоняла Клавдию, в сравнение не шел, удар его потянет… лет на пятнадцать каторжных работ. Плевать. Плевать. Я половину города залью в бетон, если они осмелятся подойти к моим детям. Но после я отправлюсь в острог, а малыши? Пахом Прович и Анна Никифоровна их не оставят.

— Не знала, — услышала я за спиной знакомое кряхтение, и пальцы едва не разжались сами собой. — Не знала она, ты на нее глянь, барыня. Домна последнее из дому для тебя клянчила да тащила, а ты не знала? Кто бы тебя держал-кормил, почитай, с год, кабы Домна за тебя не платила? Окромя тебя вона сколько в нужде живет, а работают-то поболе!

Парашка подошла и забрала у меня подсвечник. Не то чтобы я охотно рассталась с ним, но она справилась.

— Дай, матушка, дай сюда. Ежели что, так я вернее умею, — мерзенько захихикала она, и гостья сжалась. — Она вон знает, что со мной шутки нехороши, да, Леонидка?

Ах, как же Парашка не любила Леониду, и повод у нее был. Не стану я осуждать старую няньку, к тому же многого я не знаю, как ни старалась узнать, но не смогла. Парашка поставила подсвечник, наклонилась, не сгибая колени, собрала с пола свечи и навтыкала обратно, и все это — не сводя с Леониды недобрых немигающих глаз.

— Вот, барыня, Леонидка засрамленная. Чего пришла? Садись, Леонидка, поведай барыне Олимпиаде Львовне, с чем пожаловала. А ты, барыня, — добавила Прасковья, обернувшись ко мне, — примечай, как ты умеешь.

Это уже признание моих заслуг, не в последнюю очередь — разоблачение Клавдии, и да, мне польстило, но я сказала себе: никаких выводов, пока никаких. И многозначительно шевельнула бровями.

— Спят, барыня-матушка, — успокоила меня Парашка, и несвойственное ей почтение определило мою стратегию. Я жестом велела Леониде сесть, и она подчинилась. Парашки она страшилась больше, чем меня, и она притихла, а может, я измаялась так, что изначально переоценила угрозу.

Девчонка, влюбленная в моего брата. Как не очароваться великолепным морским офицером. Может, чувства были взаимны, недаром Прасковья точит на Леониду зуб. Неизвестно, насколько все было серьезно, склонна думать, что для Николая — незначащая интрижка, для Леониды — любовь до конца ее дней.

Потом произошло то, что в это время ставило на женщине клеймо, а девушку превращало в прокаженную. От обесчещенной Леониды отреклись, родной дом, родной бывший склад, стал запретным. Куда ей было идти, изгнаннице — туда, где не спрашивали о грехе, не измеряли глубину падения, а накормили, напоили, дали приют, надели сестринское платье и покрывало.

Мне рассказывали, что в приории найдется пристанище каждому страждущему, но не без подводных камней эта благотворительность, как и везде. Леонида не бездельничала, это заметно по рукам, но без нее работниц хватало, и чтобы ей не скитаться по подворотням, Домне платила за нее.

Из кармана Клавдии Мазуровой, которая вынудила Леониду хлебнуть лиха, но не бросила умирать.

Леонида помнила Олимпиаду другой, не узнавала и молчала. Я устала, уровень озверина в крови возрос стократ.

— Время позднее, — напомнила я, — говори.

И выметайся.

Парашка ходила кругами, терлась боком о стол, как кошка о ноги хозяина, от лавандовой мышки ее отделяла столешница. Я на секунду отвернусь, Прасковья прыгнет на Леониду и шею ей в один миг свернет. Николай, соколик ясный, барин обожаемый, пропал без вести, а голубка — вот она. Цап!