Они заревели еще громче. Я вздохнула, потянулась к ним, заметила кровь на ладони и вытерла руку о лиф.
— Идите ко мне, милые… не бойтесь. Наташенька, Женечка, посмотрите на меня.
Я опасалась пугать их сильнее. Старуха своим нытьем навела на малышей жуть, теперь я преследую их в маленьком убежище. Наверное, я делаю что-то не так, подумала я, встала, села на кровать, шугнув оттуда старуху.
Что сказать детям, которые в своем несмышленом возрасте уже знают, что я за мать? Возможно, они помнят, как жили с отцом, и это совершенно точно была не клетка без окон. И мать, наверное, тогда была другой, не той, которая согласно кивала на предложение продать малышей, чтобы устроить свою жизнь с каким-то там первым встречным.
— Женя, я разве позволила тебя увезти?
Малыш перестал плакать, шмыгнул носом, задумался, потом помотал головой.
— Что я сделала, когда ты закричал?
— Ты пришла? — сказал он так, словно сам себе не верил. — Ты ругала тетушку.
— А еще? Что я сказала?
— Что у тетушки щи выливаться будут и зубами она будет хвастаться…
Да, я немного не это имела в виду. Но ребенок запомнил то, что запомнил.
— Ой, барыня! — полупридушенно захрипела где-то за моей спиной старуха. — Да что за лихо тебя попутало? Благодетельнице…
— Цыц! — рыкнула я. — Женечка, я позволю, чтобы с тобой или Наталичкой случилось что-то плохое? Тогда почему ты плачешь? Иди сюда. И ты, Наташа, иди. Идите ко мне.
Малыши осторожно выбрались из-под стола. Женя был смелее, подумал, смешно поиграв бровками, подбежал ко мне, уткнулся в грудь носом и засопел. Наташа внимательно наблюдала за ним, бочком, но тоже подошла, и руки у меня все еще были грязные, когда бы и где я успела их как следует вытереть, но я обняла детей и постаралась, чтобы они услышали и запомнили мои слова.
— С этой минуты, с этого дня, — прошептала я, — никто и никогда не посмеет причинить вам зло. У вас есть мать. И что бы ни случилось, я всегда буду защищать вас. От всех.
— Даже от самого иперата? — восторженно произнес Женечка, поднимая голову и восхищенно глядя мне в глаза, и я сперва озадаченно моргнула, но живо и правильно перевела с детского языка.
— Даже от самого императора.
Не знаю, зачем императору могут понадобиться мои дети, но от всей души полагаю — глава государства хотя бы немного умнее, чем моя истеричная родственница, и ему реально объяснить, что малыши должны расти с матерью, не прибегая для убедительности к радикальным средствам, столь любимым революционерами…
— Что есть-то будем, барыня? — всхлипнула из своего угла старуха, опуская меня с повстанческого Олимпа на землю бренную. — Как хозяйка заснет, хоть на кухню схожу. Может, и не отлупят, — добавила она со вздохом. — Ты, барыня, кашеварила, глянь, ничего не принесла? — И она потянулась рукой к моему платью.
В этом доме я и моя семья что-то значат или нас в прямом смысле держат для битья? Я легонько хлопнула старуху по руке, под полными надежды взглядами детей пошарила по груди, по юбке и покачала головой. Никому мое безмолвное признание в новинку не оказалось, старуха снова вздохнула, дети приняли известие мужественно.
В дверь коротко стукнули, старуха встрепенулась и обхватила себя руками, дети прижались ко мне, и Наташа так вцепилась мне в бедро, что я даже скрипнула зубами, но ничего ей не сказала.
— Олимпиада Львовна! — Стук повторился, настойчивый, очень хозяйский. — Олимпиада Львовна, выйдите-ка ко мне.
Глава третья
Эту девицу я еще не видела и не подозревала о ее существовании. Если, конечно, она не была тем самым пресловутым Евграфом, но я даже в порядке бреда и находясь в бреду такое предположение отмела как несостоятельное.
— Что же вы, милая Олимпиада Львовна, — начала мне выговаривать, насупившись, девица. — Комнаты не прибраны, а кувшин в подполе разбит.
Я стояла, уставившись на ее стоптанные ботинки и гадая, что за неразбериха с юбками. На Ларисе было платье в пол, на Домне, похоже, тоже, а моя юбка и юбка этой девицы оставляли простор для фантазий — открывали ноги до щиколоток. Помня, как перекосило бородатого мужика, я недоумевала. Так же, как… — где? В моем настоящем мире? В моей прошлой жизни? — отдельные индивидуумы не признавали брюки на женщинах, хотя миновала четверть двадцать первого века?
Но спросила я вовсе не про длину юбок.
— В подполе? — я подняла голову и придала лицу почти блаженное выражение, хотя в коридорчике было темно и тускло светила только масляная лампа в руке девицы. — А зачем бы я в подпол пошла?
Очень важно, зачем я пошла в подпол. Если бы не разбитый кувшин рядом, я могла бы предположить, что меня столкнули, но нет. Меня ударили по голове, когда я спускалась с этим самым кувшином с остатками молока по крутой лестнице, ударили подло, сзади, явно желая, чтобы тьма подвальная была последним, что я запомнила перед смертью.
— То-то Лариса Сергеевна и сказала, что у вас помутнение, — вместо вразумительного ответа скривилась девица. — Лежит она, стонет, вас почем свет клянет, а вы приберитесь в доме, как должно, завтра, глядишь, она гнев на милость и сменит.
Я не боялась никакой работы и не считала зазорным ни один труд. Но вывозить дерьмо и грязь за теми, кто загнал моих детей в заплесневелое дупло, я еще не рехнулась, и раздумывала, рассматривая девицу. Молодая, даже кокетка на вид, но руки натруженные, значит, прислуга или приживалка, как и я.
— Сейчас иду, — я, приоткрыв дверь, заглянула в комнатушку, улыбнулась малышам и кивнула старухе — мол, уложи детей и делай, что обычно.
Убираться я не подумаю, но присмотреть комнату, которую завтра же вытребую у хозяйки этого вертепа, я просто обязана.
Под пристальным взглядом девицы я быстро заплела косу, перекинула ее на спину, дождалась, пока у моей конвоирши лопнет терпение и она первая пойдет к выходу. Я полагала, есть еще какой-то путь на «чистую» сторону дома, но нет, мы шли так, как вел меня Женечка. По провонявшему дохлыми крысами коридору, по темной лестнице.
— Завтра ввечеру, Олимпиада Львовна, за Натальей Матвеевной от благочестивых сестер приедут, — произнесла девица с опаской, и я сделала вывод — она в курсе, из-за чего Лариса теперь лежит и стонет. — Как глянется девочка сестрам, так и решат.
— И почему она им может не глянуться?
Чем сильнее я их обману своим поведением, тем проще мне будет обороняться, когда прижмет. В моем голосе прозвучала обида, и девица развела руками, светлое пятно запрыгало по стенам.
— Света нет, так будь хоть трижды благочестива, Олимпиада Львовна. — Она на мгновение остановилась, взглянула на меня, подняв лампу, и я различила в ее глазах нечто, похожее на сочувствие. — Был бы в вас свет, так и уехали бы во вдовстве в приорию, что по людям-то жить. Лариса Сергеевна вам по батюшке Матвею Сергеевичу хоть и родня, а все чужая…
Она опять пошла вперед, я за ней.
— Вам, Олимпиада Львовна, с ней бы ладить. Сперва брата схоронила, потом сестру родную. Вам-то свойство, а у нее ни единой кровиночки не осталось.
Кроме племянников, если я все верно поняла. Которых она готова сплавить с глаз долой хоть в чужую семью, хоть в монастырь.
— И Парашку вашу, — прибавила девица, — еще терпеть, каторжницу.
Мы уже поднимались по лестнице, и при этих словах я едва не оступилась, а потом с трудом удержалась, чтобы не рвануть в комнату к детям. Она же не старуху-няньку имела в виду?
— Откуда ты знаешь, что каторжницу? — скрипнув зубами, процедила я.
— Каждый день слышим, — ухмыльнулась девица. — Как в кухню ни придет, сказки свои сказывает. Да и не скрывает она, Олимпиада Львовна, матушка, ни что девкой по лесам с беглыми чудила да барские дома жгла, ни что барин покойный ее от каторги откупил, потому как она его сына нянчила…
Возможно, барин был не настолько конченый идиот и знал, что делает. Чужие сожженные дома его не тревожили, в отличие от отношения старухи, тогда еще молодой девки, к ребенку.
— Не твоего ума это дело, — предупредила я, открывая дверь на господскую половину. — Ступай к Ларисе Сергеевне. Скажи, что завтра поговорю с ней.
Вместо бедняжки, которую мне наглядно обрисовала старуха Парашка, спасибо ей за это огромное, на мгновение проглянула привыкшая к немедленному исполнению распоряжений Ольга Кузнецова, и девица изумленно застыла. Я не стала дожидаться ее реакции, деловито прошла туда, где, как я смутно помнила, была кухня.
Сейчас оттуда доносился богатырский храп и так несло скверно выделанной кожей, что меня замутило, и я даже подумала — как давно я овдовела и не могу ли быть беременной третьим малышом? Против я не была бы, конечно…
В углу, на лавке, покрытой не слишком чистой тряпкой, сотрясал кухню храпом и ароматизировал воздух мужик лет пятидесяти. Спал он на спине, свесив руку и разинув рот, я решила, что он мне не помешает. На столе горела масляная лампа, дававшая тусклый, неприятный для человека двадцать первого века свет, но мне было не из чего выбирать.
Вот погреб, сейчас крышка закрыта, и мне придется ее поднять, чтобы еще раз спуститься, уповая, что никто не ударит меня по голове. Дерево было невозможно тяжелым, лестница уходила в пропасть, и я рисковала сверзнуться без посторонней помощи, но, взяв лампу и осторожно нащупывая каждую ступеньку, я пошла вниз.
Ударить меня могли… где-то здесь, предположила я, когда уже сделала несколько шагов, но не позже. Иначе уже не размахнуться, проще было меня столкнуть. И я, скорее всего, не слышала, как ко мне кто-то подкрался, или не придала этому никакого значения. Шаги мне должны быть привычны — например, это могла быть Домна с ее хлопающими туфлями, или она их сняла.
Почему меня ударили, почему не столкнули? Тот, кто это сделал, весьма и весьма неумен.
Я считала ступени. Двенадцать или четырнадцать, я летела примерно с двух метров, это серьезная высота, но недостаточная, чтобы я погибла с гарантией. Это была месть, ненависть, а не попытка убийства?