Вдова на выданье — страница 40 из 47

— Я возьму с тебя обещание, Липа. Поклянись мне простить ее. Ты клянешься? Пусть она с миром уйдет! — Леонида стояла прямо, величественно, прижав руки к груди, она не просила, не требовала — покровительственно позволяла мне согласиться, почтить за честь отпустить кому-то прощение. — В Черном лесу скитаться ей вечно, нет от Всемогущей милости ей, так ты прости ее, Липа. Она мать моя, она ничего ради себя не делала. Ты ведь жива осталась, Липонька, так прости, она уже тебя не погубит.

Под гипнотизирующий стон Леониды и сопение Прасковьи я вспоминала полненькую женщину, окаменевшую при виде разъяренной, неправильной Липочки. Подсвечник сыграл свою роль, но главным все-таки было то, что я жива.

Нет, Олимпиада умерла, а я в ней возродилась на чью-то беду, на чье-то счастье. Домна хотела убить меня, как проще, а стоило — как легче спрятать следы. Столкнула бы с лестницы, как подумала я в первый свой день, осматривая подвал — что это не убийство, а месть, оказия, удобный случай.

Про Домну с ее туфлями я тоже тогда подумала в первый раз.

— Она мне все рассказала, как ты из дому ушла. Пока жива она была, как я могла тебе сказать, она мать моя, мне доверилась…

Убить человека будто бы не своей рукой проще. Наверное.

«Не выдавайте меня» — да полно, для Клавдии ночные отлучки не были тайной, она неспроста кричала, что на Леонидку потратилась, когда истерила над умирающей Зинаидой. Домна понимала, что я узнала ее шаги.

Домна передала Зинаиде просьбу Парашки принести завтрак. Домна была в кухне, когда Зинаида собирала поднос заново. Домна, зная, что доктор после смерти Матвея приказал собрать всю еду, попыталась уничтожить улики.

Все-таки Домна.

И да, грибы. Вот почему Лариса умерла следом за братом — много болтала. Домна знала, что это Клавдия теперь заправляет в доме всем.

Мой уход из дома Домну встревожил, но повлиять она ни на что уже не могла. Я улизнула, а она призналась дочери во всех убийствах. Для чего?

Потом кто-то убил ее саму. Макар Ермолин? Агафья Ермолина? Кто?

Как Леонида узнала, где меня разыскать?

— Как ты нашла меня?

— Сестры сперва сказали в адресный приказ идти, так я пришла, а приказ упразднили… — смутилась Леонида или сделала вид. Дичок она такой, оторванный листочек ветер носит по городам и весям. На чьей двери прилепится, тому и смерть… Чушь. — В полиции адрес дали, потому как мы родня.

А я полагала — никто не знает, где я живу, была убеждена, что скрылась, надежно спряталась. Что дети в безопасности и ни одна паскуда нас не найдет. Дура, набитая оптимизмом, Парашке велеть, чтобы она мне науку жизни преподала хорошей хворостиной пониже спины. Чудо, что ни Леонида, ни тем более Домна не додумались просто дойти до первого попавшегося участка.

— Ты жить хорошо стала, Липа.

Каждая вошь выкатывает претензии, что я стала жить хорошо, а кто спросил, каких усилий мне это стоило? Я украдкой взглянула на Прасковью, замершую подле стола. Вот уж кто стоит на страже моих интересов, но ведь Леониду пустила зачем-то, нарвется она на выволочку когда-нибудь.

— Так, значит, ко мне ты пришла, чтобы я ее простила, — не слишком связно сказала я, кивая каждому своему слову. Губы растрескались, язык безусловно заплетался. — Твою мать. Она моих детей хотела оставить сиротами. Да?!

Парашка проворно подскочила, заступила между нами прежде, чем я обозначила свое намерение вцепиться Леониде в глотку, и я сдалась. Лицо Леониды было измученным, но взгляд спокойным, дышала она теперь полной грудью, словно на горло ей раньше давила чужая вина. Я сознавала, что Леонида не виновата ни в чем, больше того, она могла забыть о моем бренном существовании.

Но она пришла и все рассказала. Все, да не все, я хочу знать мотив. Без ответа я не выпущу ее за эту дверь.

— Как же ей так не повезло. То рука дрогнула, то Прасковья обхаяла и прогнала, еще и Зинаида съела яд. Хлебный цвет — такая редкость, а не в тот рот попал, — провоцируя, я шагнула влево, и старуха опять преградила дорогу.

— Леонидка-то знает, каково хлебный цвет хлебать, — вставила свои пять копеек Парашка, смотря мне в глаза, и сразу окрысилась на Леониду: — Язык проглотила? Кайся!

Истории несчастной любви к блестящему гардемарину и последствий ночных прогулок терпят. Причина всех смертей. Причина, в которую я поверю. Ошибку с адресом я себе не прощу, мне нужно знать, что никто не плеснет мне яд и не подкрадется с ножом со спины.

— А Матвей? Матвея твоя мать убила?

— И Матвея. И Клавдию. — Леонида говорила негромко, но мне казалось, что истерически орет и перебудит весь дом к чертовой матери. — Только я ничего не знала. И тебя, Липа, извести хотела, и всех…

— И детей моих, — перебила я, заставляя себя оставаться на месте. Парашка права, если я придушу эту дрянь, это уже ничего не изменит. Руки чешутся, но надо помнить — я себе не принадлежу.

— Нет!

Леонида подавилась воздухом, побледнела, и Парашка, переваливаясь и ворча, подошла к буфету и налила в чашку воды. Руки Леониды тряслись, вода капала на платье, оставляя пятна, похожие, черт побери, на кровь, и мне мерещилось — вода плеснет ей на руки и заструится красным по светлой коже. Парашка забрала чашку, со стуком поставила ее подальше. Я ждала, пока пройдет затмившая разум ненависть, но пройдет она не раньше, чем кончится бесконечный день.

— Нет! — в ужасе повторила Леонида, с волос соскользнула накидка, запах лаванды и мяты стал до тошноты невыносим. — Опомнись, Липа. Детей несмышленых за что?!

— А нас за что?

В тишине было слышно, как Мирон пересчитывает мелочь. Она звенела далеко и неуверенно, как музыка ветра, и так же умиротворяюще, а может, то был фантомный звон в моей голове.

Глава двадцать седьмая

— Никто за меня не вступился. Ни Клавдия, ни Матвей, а ведь родня. Ни ты, Липушка, а могла бы. Дитя мое было плоть от плоти твоей, — Леонида смотрела мне в глаза без стыда, без пугливости, свойственной матери. Она признавалась в чужом преступлении, проступок не осуждая. Хотела прощения, но это не то.

— Что ты мне врешь, мой брат на тебя не глядел, никчемную, — ухмыльнулась я, вспоминая путанные Парашкины рассказы. Жестоко, но я все разворошу, раз Леонида залезла сама на плаху.

Леонида грациозно стянула с головы сестринский плат, опустила руку и застыла покаянным изваянием. Меня по самое горло затапливало надрывным «не верю». Не верю я в это кликушество, хоть меня режь.

Запыхтела кузнечными мехами Парашка, я шикнула на нее, пресекая попытки влезть в разговор.

— Ты извела плод, Леонида. Как утверждала, от моего брата.

Где логика? А старая шельма Парашка — какую помощь тебе оказала она: вряд ли сестры в приории промышляли и незаконным, и безнравственным. А вот с Парашки сталось бы, недаром она промолчала в прошлый раз.

— Не изводила, — с тяжелым вздохом возразила Леонида, и меня от натужной патоки в ее голосе замутило. — Скинула, от надругательства ли, от другой ли хвори. Надеялась, одумаются брат и сестры, позволят вернуться. Но не позволили, не одумались.

И что теперь? Я потерла лицо тыльной стороной ладони, устало села, расправила юбку. Тугой корсет мешал соображать. Лариса — Клавдия — жива себе и здорова, Домна не добралась до нее, и это странно. Леонида смотрела на меня, ждала решения или ответа — ах да, я же должна простить убийцу.

Евграфу и Прасковье выдам с утра полсотни целковых. Они меня спасли от гибели, детей моих — от участи полных сирот. Да, Женечка жил бы в доме Пахома Провича сытно и счастливо, но что ожидало мою дочь?

Мне жаль. Я не верю спектаклю, но Леониду мне действительно жаль, самые близкие из мелочности объединились против нее во имя несуществующей родственной солидарности, и будь я тогда в теле Липочки, не позволила бы выгнать девчонку. Она не промах, Леонида, ей палец в рот не клади, но я в своем глазу бревна не замечаю. Любовь и все к ней прилагающееся — не преступление, доволен кто-то этим или нет.

Но вот вопрос, который я хочу пометить как решенный.

— Куда ты ходила, когда на тебя напали? — спросила я и снова вместо ответа получила полный высокомерной скорби взгляд.

Парашка не выдержала, проскрежетала, обходя Леониду по дуге:

— Поденничала, да, Леонидка? — злорадно подмигнула она, не упуская ни единого шанса девчонку больней уесть. — Мест всяких много. И платят, а уж за что платили — кто ей судья. Вот и добегалась, и деньги, гроши, отобрали, и саму попортили.

Ты говорила, что Леонида гулящая, старая клюшка! Парашка, заметив на моем лице нецензурные субтитры, включила заднюю.

— Да, барыня, тебе вот откеля знать? — затараторила она, обличающе тыча в ненавистную девчонку пальцем. — По дому Леонидка только юбкой и мела, а и зачем, когда Домна хозяйничает и кашеварит, а на отрезы целковики все нужны. Вот бегала — где нянчилась, где в лавке стояла. Достоялась! Куда вот нонче, дрюченая, пойдешь?

— Это правда? — Леонида не шелохнулась. Парашке я пятьдесят целковых, конечно, дам, но прежде прикажу лечь на лавку спиной вверх. За то хотя бы, что постоянно напоминает Леониде о случившемся. — Если тебе нужна работа, я дам тебе работу.

С детьми женщине ладить проще, а ревнивцам спокойнее, когда жен обслуживает подавальщица. Мирон, едва я заикнулась о поиске официантки, сел с размаху на стул, как был, с недочищенным яйцом в руке, и авторитетно разжевал, что девица веселая без дела никогда сидеть не будет, но место наше для разврату неподобающее, в Царских рядах такому не бывать.

Как будто у меня был выбор, подумала я, но перешибить Мирона не вышло. Удалая баба в семейном заведении неуместна, а отчаявшуюся, чтобы пошла на столы подавать вопреки предрассудкам и косым взглядам, еще поискать.

Но если долго сидеть на берегу реки, зверь выбежит на ловца, останется лишь накинуть петлю.

— Мне нужна подавальщица, — объяснила я. Парашка, для которой мое предприятие было в какой-то мере барской придурью, оживилась и, очевидно, в отличие от Мирона, пересмотрела концепт. — Ресторация у меня семейная, купеческая, среди гостей много женщин с детьми.