овое, фермуар, кольца с сапфирами и рубинами, браслет с рубинами, диадема с аметистами и бриллиантами, нить жемчужная, еще жемчужная нить, кажется, я знаю, где одна из этих проклятых нитей.
— Параша, где это все? — спросила я, показывая старухе лист, хотя вряд ли она умела читать. Парашка от меня отодвинулась, поджав губы.
— И-и, матушка… — протянула она, почесывая нос. — Нешто не помнишь?
Дура. Я помотала головой.
— Сама все благодетельнице отдала за кров, за стол. Ну как забыла?
— Зачем я это сделала, если мой муж велел ей за мной присматривать без всяких условий?
Сколько мне, интересно, сейчас лет? В курсе ли Лариса условий завещания моего мужа? Скорее да, ей наверняка поверенный все озвучил. Я сидела, корча озадаченные рожи, и, судя по выражению лица Парашки, она о моих умственных способностях мнения тоже была невысокого.
— И-и, барыня… — заблеяла она. — Как пришла, в ножки упала, сама отдала все! А что не понять, что отдала, руки-то жжет, уж на что я баба, а жисти такой при крепости не видала!
— Какой — такой? — Я теряла терпение, хотя и отдавала себе отчет, как для старухи странно звучат мои слова.
— Так знамо ли, барыня, бабу муж лупит, на то ей, бабе, муж и дан, чтобы уму учить, — зачастила Парашка, почему-то злобно скалясь. — А то купчина, рожа его немытая, барышню, помещичью дочку, в кровь, как бабу, лупит — да где то видано? Я вот, — она повернулась ко мне боком, приподняв волосы, показала что-то на голове, но, конечно, я в темноте ничего не рассмотрела. — Али и это забыла? По первому-то разу я кочережку — хвать! Раз ему барышню просватали, то не повод ее как купчину патлатую за космы драть, барышню батюшка с матушкой не для того ростили! А он кочережку вырвал и мне вона, по голове, а мне что, баба она и есть баба, я вся битая, барыня, лишь бы тебя не трогал…
Парашка ощерилась, глаза горели дикой злостью, ненавидела она моего мужа люто, а все потому, что он меня бил. И защищала она меня, как могла, даже ценой собственной жизни. Я протянула руку и погладила ее по сморщенным, мозолистым пальцам.
— Ох, барыня… — вздохнула Парашка, слегка улыбнувшись. — Знамо, как барин покойный тебя за купца-то просватал, как я убивалась, как на коленях его молила кровинушку нашу не губить, да куда там… Купчина твой денег отвалил, чтобы имение из заклада выкупить, ему-то дворянская дочь поди — счастье.
Какое имение, где оно, и если у моего мужа были деньги, куда они делись? Кто мне покупал все эти драгоценности и почему я все-таки их отдала, если исключить очевидное «сдуру»?
— Вот он тебя в кровь лупит, я за тобой, серденьком, хожу, он лупит, я хожу… а ввечеру пьяный завалится да подарки приносит, мол, прости, единственная моя да законно венчанная… А корону, матушка, никогда не забуду, как принес. Ты в крови, только скинула, дохтырь возле постели вертится, а купчина тут как тут — прости да лихом не поминай. Дохтырь аж варевом своим с перепугу облился, глаза — во, а ты лежишь полуживая, кровью течешь, а корону к груди прижала да ревешь… Да неужто не помнишь?
Намного больше меня занимало, как у старухи кликушество сочеталось с дикой ненавистью к моему бывшему мужу. Мелькнула мысль — отчего он скончался, если девица мне не врала и Парашка действительно разбойничала по лесам, опыта она могла набраться какого угодно.
— Я… — Я вспомнила про удар по голове. Кто-то сделал мне и зло, и благо одновременно. — Смутно помню, — и коснулась раны, старуха понятливо закивала:
— А то, барыня, тебе с побоев не впервой, — махнула она рукой. — Я по первости напугалась, как детей тебе принесла, а ты — что, кто, не мои. Отошла потом, и детей признала, и рвать тебя перестало, а то почитай седьмицу есть не могла, молоко пропало. Купчины тогда с месяц дома не было, я думала, в бега подался, небось, думал, убил тебя, людоед. Я, — она помолчала, отвернулась, словно признавалась мне в чем-то, — тогда в приорию пошла, благочестивой сестре монетку дала, чтобы она письмо батюшке твоему написала. Страшно мне стало, барыня. А ну дети сиротами станут. А вона как…
Она утерла сбежавшую из уголка глаз слезу, посмотрела на меня прозрачными старческими глазами.
— Так и не дошло письмо к барину. Я нарочного ждала, монетку дала, просила в руки передать, лично. А он вернулся, сказал, оспа свирепствует, повсюду солдаты, не проехать, не проскочить, да и боязно. А уж после и бумаги пришли, осталась ты сиротинушка-а… пожалеть некому, заступиться некому-у…
— А ну цыц, — негромко сказала я. — Вытьем не поможешь.
Драгоценности, которыми мой покойный муж, чтобы его черти шомполами драли куда им вздумается, оплачивал мою в самом прямом смысле кровь, все еще здесь, в этом доме. Олимпиада, похоронив мужа и, скорее всего, обезумев от страха, заплатила ими своей мучительнице, уже тогда потиравшей руки и представлявшей, какую сладкую жизнь она устроит запуганной, затравленной и безответной вдове своего брата.
Я живу в нищете, в голоде, без окна, в какой-то кладовке с двумя детьми. Куда бы Лариса ни спрятала драгоценности, она будет носом землю рыть, но вернет мне все до последнего перстня.
— Поешь, — сказала я изумленной моим предложением Парашке. — Поешь, все равно дети спят, не стану я их будить.
Я встала, потянулась, начала расстегивать мелкие пуговки на лифе. Они держались плохо, одной вовсе не было, а еще одна отлетела, и кто бы стал искать куда в такой темноте.
— Благословит тебя Всемогущая и ниспошлет тебе силу великую, — тихо проговорила Парашка, трясущейся рукой потянувшись к горшочку, и я поняла, что несчастная старуха не ела уже черт знает сколько времени.
Я отвернулась, чтобы ее не смущать.
Давно ли я овдовела? Судя по моей одежде, с год минимум, или дела моего мужа паршиво пошли еще до того, как он приказал долго жить. Нижняя рубаха заштопана, кальсоны — или панталоны, не знаю, как верно назвать, — из тонкой ткани, похожей на батист, когда-то стоили целое состояние, но теперь их можно только выкинуть…
— Парашка?..
— Ась, матушка?
— А где… — я кашлянула, потому что до такой степени я вряд ли могла лишиться памяти. Но Парашка поняла меня с полуслова:
— А за кроватью глянь, барыня! Я давеча мыла, так поставила.
Что же, ночной горшок — не признак немощи, а напоминание о том, что я когда-то была богатой. Избитой, вряд ли счастливой и любимой, но богатой. И, раскорячившись на горшке, я вытянула ноги: есть ли следы побоев, старые, зажившие? Ноют ли раны, вздрагивает ли Липочка, если рядом с ней махнуть рукой?
Почему мой ребенок вздрагивает?
Я уже открыла рот, но промолчала. Я узнаю все не сегодня, так завтра, и, возможно, мне не понравится все, что мне станет известно. Оправляя свою поношенную одежонку, я перечисляла: комната, драгоценности, поверенный, документы, наследство. Все, что может изменить и непременно изменит мою жизнь.
И жизнь моих детей. Я посмотрела на узенькую кровать, на единственную комкастую подушку, на две самые бесценные головки. Малыши спали, Наталенька приоткрыла розовый крошечный ротик, длинные ресницы подрагивали во сне.
Мне было страшно ложиться рядом с ними. Тряслось все, словно дети были фарфоровыми. Я их мать и в то же время не мать, для меня новое и непривычное все, и бесконечно долго я буду учиться всему, что давно знала мягкотелая, забитая Липочка.
Если бы Парашка не подкралась, чтобы забрать горшок, я бы так и проторчала истуканом. Осторожно, будто опасаясь сломать кровать, я устроилась рядом с детьми, и сердце защемило от невыносимой, болезненной нежности. Я боялась дышать, улечься так, чтобы не свисать с проклятой кровати, застыла камнем, чтобы не потревожить детский сон.
— Барыня, ну чего оконечности-то свесила? — проворчала мне на ухо вернувшаяся Парашка. — Дай-ка укрою. Дай, сказала!
Она выдернула из-под меня хиленькую тряпочку, совершенно не переживая, что дети проснутся, а потом подпихнула меня к центру кровати и принялась подтыкать то, что она считала одеялом. Я грызла губы, чтобы не рявкнуть на нее, но Парашке и этого показалось мало. Пока я несуразно поджимала руки и ноги, Парашка дернула подушку, сунула ее мне под голову…
Я скрежетала зубами, но дети не проснулись. Ладно, старуха определенно знает, что делает.
Парашка зашаркала к сундуку, долго возилась — ах да, я заставила ее раскидать всю ее постель, — потом потушила лампу и легла. Я наконец отважилась обнять детей.
Мне казалось, я не усну, да и кто бы сомкнул глаза после всего пережитого, вот так и начинается депрессия иногда, но ко мне повернулась дочь, уткнулась в шею носиком, и я поплыла. Женечка тоже покрутился, нащупал во сне мой палец, вцепился в него и обнял сестренку. Глаза мои понемногу привыкали к темноте, а она здесь не абсолютна, где-то есть предательские щели или вентиляция, точно есть, если это бывший склад.
Затем я увидела вспышки света. Стоять отчего-то было тяжело, и я села. Платье на мне было темно-зеленое, бархатное, грудь аппетитно приподнята, а внушительный живот подсказывал, почему мне пришлось сесть.
Вспышки были свечами. Все-таки при наличии денег можно освещать помещение, на сорок ватт с натяжкой потянет. Зеленые обои с серебристым рисунком, шикарная кровать с пышной периной, утянутая в веретено манерная горничная, серебристо-серая шуба, которую горничная благоговейно встряхивала. Потом картинка сменилась, и та же самая комната завертелась перед глазами.
Я провела рукой под носом и увидела, что пальцы в крови. Подняла голову, посмотрела, как высокий молодой мужчина, с окладистой, но аккуратной бородой, в добротном сюртуке, ломает веер и швыряет в меня обломки. Откуда-то слышался детский плач.
Потом я поняла, что меня тащат за волосы. Было безумно больно, но я молчала, и за мной, наступая мне на подол, переваливаясь, бежала Парашка с младенцем на руках и что-то умоляюще кричала, но я не слышала.
Я открыла глаза, какое-то время осознавала, где сон, где явь. Улыбнулась, сглатывая слезы, осторожно разжала ладошку Женечки и освободила свою косу.