Вдова на выданье — страница 8 из 47

Меня продали самому настоящему садисту, как вещь. Моя золовка мало чем отличается от покойного братца. Мои родители… тоже покойные, догадывались ли они, какую цену я платила за их имение? Или клочок земли, который ко дню своей смерти они все равно успели заложить триста раз, им был важнее собственной дочери?

Своей ли смертью умер мой муж? «Ходят слухи, что ты брата извела, вошь ничтожная, так и я могу вспомнить кое-что!» — что из этого правда, что — попытка беспомощного шантажа?

Глава пятая

Я тряслась на крестьянской подводе, и мокрыми шкурами пропахло все: одежда, волосы, кожа. Передо мной была широкая спина зажиточного мужика — скорняка, который тащил вонючее богатство к себе в мастерскую.

Опустить глазки в пол и прикинуться повинившейся оказалось несложно. Я не смотрела Ларисе в лицо, но слышала, как она противно сербает чай, но скорее — пустую воду, и грызет пряники, на которые плюнули даже мыши. Я попискивала виновато, выспрашивая, как добраться до дома купца Обрыдлова, и вымаливала хотя бы пару монет, чтобы не пешком идти через весь город.

Монет мне не дали. Адрес сказали — сквозь зубы, как великую милость. Парашка, топтавшаяся под дверью, сунула мне в руку два затертых до невозможности медяка, и она же отыскала среди подвод ту, которая довезла бы меня как можно ближе к месту.

Я не ошиблась — мы действительно жили на складах, не мы одни, как я заметила, пока таскалась за Парашкой по всем амбарам, — но семьи, жен и детей, никто из купцов здесь не селил. Бизнес есть бизнес, кто раньше встал, тот больше всех товару продал, и дородные, пузатые мужики смотрели на меня с жалостью. Один поманил к себе Парашку и указал на подводу, так я, озябшая от промозглого сильного ветра, успевшая подвернуть ногу, оказалась на смердящей подводе.

Купец Обрыдлов, человек явно не бедный, имея возможность выбрать себе любого из тысячи мальчиков, отчего-то вцепился в моего сына, и когда я проснулась утром, то поняла: я непременно должна с ним поговорить, особенно если вспомнить условия завещания моего мужа.

Я ничего не хотела себе заранее обещать и распределять незнакомых мне людей по лагерям врагов и друзей. Но распределять тянуло, и чтобы не разочаровываться потом, в себе в первую очередь, я смотрела по сторонам.

Город был… оглушительный. Я привыкла к другому шуму, к другой суете, к другим людям. Здесь каждый столб заявлял о себе ржанием, криками, свистом, гиканьем, руганью, перестуком колес по брусчатке, завыванием нищих, выкриками торговцев. А когда мне казалось, что я перестаю воспринимать какофонию, потому что иначе просто оглохну, с голых деревьев срывались стаи ворон, и мир сотрясался от их проклятий.

Все было серым. Пятьдесят оттенков того самого цвета — стены, небо, ощетинившиеся ветками стволы, городовые, прохожие, экипажи и лошади. Яркие пятна начали попадаться спустя долгое время, и я вытянула шею, пытаясь их рассмотреть. Это были не здания, не ворота, не храмы, а глухие квадраты, сложенные из синих, желтых, красных кирпичей или булыжников. Я догадалась, что это культовые сооружения, по тому, что люди, проходя мимо, иногда совершали уже знакомый мне жест: ладонь ко лбу, затем к груди.

Возле одного такого квадрата, празднично-изумрудного, скорняк остановился и слез с телеги. Я подумала и слезла тоже, подошла, повторяя за ним и движения руки, и явно не хаотичные кивки. Заинтересовала табличка, и зрение у меня оказалось неплохим, чтобы я прочитала, что колонна сия возведена в честь волею Всемогущей благополучного разрешения от бремени Ее Императорского Величества Елизаветы в год 1742. Скорняк молился истово, я не стала ему мешать и возвратилась в телегу. Кто-то уже успел стащить несколько шкур, а одну равнодушно жевала лошадь.

Скорняк вернулся, отобрал пожеванную шкуру, кинул ее прямо на меня, залез на козлы, и мы тронулись. Город изменился, улицы стали шире и будто чище, городовые выглядели сытыми, а нищих появилось больше в разы, и собирались они перед колоннами. Им никто не подавал.

По-козьи задирая ноги, прыгали по булыжникам хорошо одетые дамы в платьях такой же длины, как и мое. Выпятив животы и совершенно не смотря под ноги, плыли господа, устраняя препятствия тростями. Я засмотрелась, как за одним таким павлином семенит проворный карманник…

Никогда в жизни я не болела так за криминальный элемент. Карманник юркнул в подворотню, господин ничего не заметил, а городовой, может, и видел, но бегать по дворам ему было лень.

В городе уже было организовано дорожное движение! Городовой указал встать и пустил встречный поток на разворот, рядом с нами остановился изящный экипаж, и дама в мехах сморщила нос и демонстративно замахала руками. Ее возница ничего не видел и не слышал, дама принялась визжать, обвинять скорняка с его ароматной поклажей и трясти возницу за плечо, но тот оказался кремень, даже не шевелился.

— Дурно пахнет твоя задница! — крикнула я даме, когда телега поехала, и, в общем, этой холеной истеричке повезло, что я из всего лексикона выбрала самый политкорректный. Как ни крути, но я могу любого извозчика обучить ругаться так, что лошади обалдеют.

Если это принесет мне копеечку малую, почему бы не обучить?

То ли потому, что скорняк не хотел со мной проблем, то ли совпало, но мы свернули с господских улиц, проехали еще пару кварталов, и телега остановилась.

— Вон туда тебе, барыня, — прогудел скорняк. Я порылась в кармане и протянула ему монетки, но он лишь отмахнулся от меня.

Я пошла по торговой улице. Запахи, какие здесь были запахи, и с каждым шагом я все сильнее захлебывалась слюной. Все, что я утащила на кухне, я оставила детям, и желудок сводило резью от голода.

Снова я нащупала в кармане монетки. Раз скорняк отказался от платы, может, мне хватит денег купить вон тот калач, свежий, румяный, посыпанный маком? Я должна буду как-то вернуться домой, но я об этом уже не думала. Мне до визга хотелось есть, до отчаяния.

Это же не я так отчаянно завизжала? Я заозиралась, уже поставив ногу на ступеньку крыльца и взявшись за ручку. Нет, я молчу, я просто давлюсь слюной, кто же кричит так безнадежно, как будто речь идет о жизни и смерти?

Едва не сбив с ног тучную даму, проскочил мальчишка-газетчик, распахивались двери лавок, из вкусно пахнущей тьмы выглядывали изумленные люди, затопал по брусчатке городовой. Визг на мгновение прервался и зазвенел с новой силой, в лавке напротив той, куда собралась зайти я, открылась дверь, и оттуда вывалился, шатаясь, парнишка лет шестнадцати. Одетый не по сезону, совсем как я, в дырявом сером шарфе, он выбежал на середину улицы, раздирая и шарф, и серую рубаху, и собственное горло; он крутил головой, разевал рот как можно шире, и взгляд у него был невидящий и обреченный.

Любой повар, даже такой дрянной, как я, умеет с завязанными глазами идеально делать две вещи: яичницу и прием Геймлиха.

К парнишке кидались люди, но он от них отскакивал, толкал, задирал голову выше, словно так мог получить такой необходимый глоток воздуха. Я забежала к нему со спины, обхватила и сжала руку в кулак. От парнишки несло нечистотами, меня замутило, но я сцепила зубы и нажала на кулак — раз, другой.

Парнишка рванулся, сил у него хватило вырваться из моего захвата, он закашлялся, отскочил на несколько шагов и захрипел. Люди, окружившие нас, разбежались, и смотрели все не на парнишку, а на меня.

— Ах ты пащенок! — надрывалась женщина за моей спиной. — Как земля тебя носит! Да будь ты проклят, ворье поганое!

Парнишка подпрыгнул, в прыжке обернулся, зыркнул на женщину недобрым прищуром, подпрыгнул еще раз, что-то подобрал с земли и кинулся бежать, сильно наклонившись вперед. Очнулся городовой и, сунув в рот свисток, не торопясь, попрыгал за парнишкой следом.

Люди загомонили. Показывали пальцами отчего-то на меня, и я почувствовала себя оплеванной. Крики обокраденной владелицы лавки повышали накал, и я не выдержала.

— Даже вор не заслуживает такой лютой смерти! — заорала я на глумливое сборище, но кто бы послушал.

Никто не собирался меня бить, как под моей родной крышей, но и по-человечески отнестись никто не подумал. Важный, как пингвин, купчина плюнул почти мне под ноги, и все как по сигналу стали расходиться. Пока, возможно, чью-то лавку, оставшуюся без присмотра, тоже не обнесли.

Я сжала кулаки, сердце ухнуло в низ живота, я растерянно разжала руки и посмотрела на пустые ладони. Мои две медные монетки — я выронила их, когда кинулась к парнишке, а что же спасенный мной поганец подобрал, прежде чем сбежать?

Под осуждающими взглядами я побрела обратно к бакалейной лавочке, всматриваясь в брусчатку. Монеток не было, неблагодарный побирушка не погнушался чужими грошами, и были ли ему деньги нужней, чем мне? Я уткнулась носом в чье-то пузо, обтянутое не самым чистым белым фартуком и пахнущее соблазнительно — выпечкой, и пузо недовольно проговорило:

— Иди, иди отсюда, попрошайка.

Я подняла голову и с ненавистью посмотрела на молодого, крепкого пекаря. Коллега, что же ты такой мерзавец, что я тебе сделала?

— Все вы одна шайка, ворье, — добавил он. — Пошла вон, чистых клиентов мне распугаешь.

— Мне нужен дом купца Обрыдлова, — сквозь зубы проговорила я. Злость, обида — я могу вывернуться, вопя о несправедливости. Итог здесь и сейчас для меня будет один, а могут еще и побить.

— Думаешь, там поживишься? — ухмыльнулся пекарь и, все еще не пуская меня внутрь, крикнул: — Лизавета! Дай вчерашних пончиков!

Я сглотнула слюну. Гордым быть хорошо, когда ты здоровый и сытый, а когда тебе нечего есть, в ножки поклонишься. Кланяться я не стала, велика будет честь, но взяла тряпицу с чем-то мягким и благодарно улыбнулась.

— Пошла, пошла…

Я отошла на пару метров, развернула тряпицу. Пончики были не вчерашние, владелец лавки приврал, им минимум трое суток, холодные, жирные и противные, но мне они показались пищей богов. Я так и ела, стоя посреди улицы, и за мной пристально наблюдала та самая лавочница, которая подняла крик.